Наивно, наивно… Паспорт у парня слишком новенький, трудовой книжки нет, ясно, откуда он, этот юноша с лицом краснокожего воителя, ясно…
— Позвольте представиться, — влез в самое ухо вкрадчивый и одновременно напыщенно-наглый голос парня. — Александр Петров, сирота.
Агасфер, две недели назад получивший московскую прописку, Чайльд Гарольд с пятью трудовыми книжками и все на разные фамилии. Вернулся, помыкавшись по необъятным просторам, в родную обитель… С кем имею? — продолжал парень, и губы его насмешливо изгибались, дергались — ярко-красные тонкие губы, такие яркие, что выделялись буйным цветом своим на темно-бронзовом лице.
— Виталий. Виталий Игумнов.
— Прекрасно. Значит, вздумали поиграть в джентльмена? Проявить сострадание? Дорогуша, — с печальной соболезнующей убежденностью заговорил Петров, беря Игумнова под руку, — вы не то место выбрали и не то время…
Гуманизм, гуманизм… А задумывался ли ты о сущности гуманизма? Не кажется ли тебе, что с ним обстоит так же, как и с Уголовным кодексом? Кодекс, замечу, одинаково хорошо знают и прокуроры и опытные преступники — с разных точек зрения, применительно к себе, к делу своему…
Они шли по Новослободской, Петров так и не отпустил руки Виталия, держал ее цепко, сжимая в моменты, когда хотел подчеркнуть свою мысль.
— Ты пьян?
— Я трезв, — рассмеялся Петров, — потому и разговорчив. Что не безопасно. Полное знание биографии ближнего приносит одни несчастья.
Подумай, разверни эту мысль, и ты увидишь, что скромность — это наше самосохранение… Вообще же — ты подал идею. Надо выпить. За мой счет, ибо я должен вознаградить тебя за моральную стойкость. Ты думаешь, цена ее определяется в относительных числах, абстрактно? Ошибаешься… И спрячь свои жалкие ассигнации. Я богат. Процесс реабилитации моих родителей завершился выплатой мне денег за какое-то имущество. Опровергая выводы всех последних постановлений, могу сказать: хорошо жили в тридцать седьмом году советские люди! Второй месяц пью за здоровье имущества… Видишь, мотор. Хватай его, а я нырну в магазин.
Они подъехали к серому дому на Метростроевской. Петров копеечка в копеечку расплатился с шофером. Карманы его пальто оттопыривались. Он поставил бутылки на грязную клеенку стола, выложил пакеты с едой. В комнате было холодно, остро и неприятно разило папиросными окурками — когда их тушат в блюдце с водой. Вся мебель новенькая, на тахте грудой лежали подушки, смятые простыни, одеяло. Повсюду валялись книги. Из тумбочки Петров достал тарелки, загремел ими.
— В этой квартире я когда-то жил, — сказал он в мягкой домашней манере, — и осталась от квартиры эта вот комнатенка, на соседей смотреть не могу, не спрашиваю, знают ли они, кто жил здесь девятнадцать лет назад. И мысль подкрадывается: может быть, и я живу вместо кого-то, занимая чье-то место.. Меняться надо, уезжать отсюда, кое-какие шаги уже сделаны… Выпьем, — сказал он, — за благородство. Или за подлость. — Протер вилку, подал ее Виталию. — За что угодно. Я все приемлю — и низость побуждений и высоту желаний. Ибо никак не пойму, кто я. Меня отсюда увезли то ли в интернат, то ли в спецшколу, не помню уж, на Украине заведение это, под Богодуховом, очень мне там не понравилось, особенно эти воспитательные приемы, в десять глоток педагоги внушали мне, что я — хороший, несмотря на то, что родители — плохие. Дал тягу, разумеется, не захотел быть хорошим, а сейчас вот думаю…