Я знал, что вы придете. В детстве моем, сиротском, бедном, безотрадном, я уже думал о вас. В юности…
Моя мать умерла, когда я появился на свет, материнская ласка мне незнакома. В пустынном поместье меня воспитала старая, равнодушная англичанка. Иногда мне казалось, будто по пустым залам проходит какая-то неведомая женщина и смотрит на меня добрыми, ласковыми глазами, я будто чувствовал легкое прикосновение чьей-то руки — она гладила меня. Мне казалось, что это рука матери, но теперь я знаю — то было предчувствие вашего существования. Это вы являлись мне в своем белом платье с серебряной лентой в волосах.
Я не нахожу в себе решимости увидеть вас сегодня, а завтра я уезжаю, возвращаюсь в свой невеселый, пустой, заброшенный дом среди старой дубравы. Если б я мог увидеть вас, я рассказал бы вам все, все. Писать же не стоит. Такое длинное письмо вы, быть может, и не дочитаете до конца, выбросите писанину смешного мальчишки. Но нет, еще одну только минутку, мне трудно оторваться от бумаги, хочется хотя бы так, благодаря письму побыть еще немного с вами, говорить вам о себе; как это сладостно, как сладостно! Говорить вам о моей серой, незаметной, ничтожной жизни.
Дома у меня отец — чудак, влюбленный в мертвую, механическую музыку. Целыми часами он вырезает ноты для пианолы, а после проигрывает их на этом инструменте, сердясь, что у него не получается так, как под рукой пианиста. Шопен, Бетховен.
Штраус, Эдгар Шиллер — и все это на пианоле. Иногда темной, осенней ночью, когда над крышей шуршат еще не опавшие листья дубов, я просыпаюсь от мертвых звуков виртуозных пассажей. А весной, когда все вокруг так прекрасно, когда дует порывистый ветер, этот инструмент становится для меня адской трещоткой.
Гимназия в Житомире — сущая мука. Страшное одиночество, и если бы не предчувствие грядущего, грядущего, грядущего… Ах, Ариадна, до сегодняшнего дня это было моей единственной радостью. Отец всю свою любовь отдал моей старшей сестре, княгине Билинской, красивой, умной, светской, — сейчас она первая дама Варшавы и Петербурга. К нам она заглядывает очень редко, почти никогда, и я знаю, что всякий раз, когда я вхожу к отцу, он огорчается, что это не она. Ее одну он любит, балует, ей отдал в приданое все, что у нас было, оставил только Маньковку — запущенное именьице, каких-нибудь тысяча десятин.
Дубы наши, парк наш граничат с молинецким парком. Если бы ваш брат навестил Юзека в Молинцах, может, и вы собрались бы вместе с ним? Ройские — наши ближайшие соседи, но мы с Юзеком далеки друг другу. Он мечтает о чем-то, чего я не понимаю, смеется надо мной и постоянно как бы настроен на героический лад, а мне это чуждо. Я всегда, верьте мне, всегда думал о любви. Юзеку я предпочитаю его младшего брата Валерека. Он простой, обыкновенный и добрый, немного, правда, сумасбродный. Я люблю его, как брата, одного только его и любил до сих пор. Сестра мне чужая, далекая — может быть, слишком великолепная для меня. Мне хотелось бы, чтобы вы узнали Валерека, но это совсем еще мальчик, ему только четырнадцать лет.