Алексей Толстой был не единственным в русской литературе писателем, с чьим происхождением связана какая-то неясность или семейная драма. Были и Жуковский, и Герцен, и Фет, но, пожалуй, только последний так остро переживал свою дворянскую обделенность и стремился ее восстановить.
Вопросы крови волновали Толстого, однако внешне и особенно поначалу это никак не выражалось. «Алеша часто пилил, строгал и дрова колол. Алеша толстенький и жизнерадостный. Саша довольная, что он уже поступил в училище, занятая письменной работой, и стряпней, и шитьем. Было очень уютно и душевно у них…»
Так было в отрочестве, так было и позднее. Но это только казалось, что Алешка Толстой — душа нараспашку, рубаха-парень, простец, хулиган, каким он предстает в очень многих мемуарах литераторов Серебряного века, среди которых он, кажется, знал всех и все знали его. На самом деле он был скрытен, и написать не внешнюю, такую богатую, пеструю, шумную и захватывающую биографию третьего Толстого, а биографию внутреннюю, понять движения его души очень непросто — разве что можно только чуть-чуть приоткрыть завесу.
«Дорогой папочка. Ученье мое идет хорошо, только вовсе меня не спрашивают. Мальчики в нашем классе все хорошие, не то что в Самаре, только один больно зазнается, сын инспектора, но мы его укротим. Подбор учителей там очень хороший, большей частью все добрые, и ученики их слухаются.
Инспектор большой формалист и малую толику свиреп. Только географ да ботаник больно чудны, а батька, вроде Коробки, сильно жестикулирует. Математик там замечательно толковый и смирный. Вообще это училище куда лучше Самарского.
Вчера весь день шел дождь и улица превратилась в реку. Жив и здоров.
100 000 целую тебя.
Твой Леля.
Изучаем геометрию, и я теперь очень горд, и мелюзгу третьеклассников смотрю с пренебрежением».
Он взрослел действительно очень быстро, почерк, тон, содержание его писем стремительно менялись. Он читал Майн Рида, Фенимора Купера и Жюля Верна, но новые наблюдения над жизнью, проклятые вопросы начинали мучить его, и мысль о собственном графстве, нигде не называемая, все равно определяла в его развитии все.
Его притягивали не просто мальчики и девочки более старшего возраста. Его тянула иная среда, дворянская, и Бостром с его очень остро развитым социальным чувством, сам полудворянин-полумещанин, это хорошо видел. Не решаясь прямо писать молодому, хотя бы и еще не признанному пасынку-графу, в отношениях с которым неизбежно вкралась какая-то двусмысленность, Алексей Аполлонович предупреждал жену с поразительной долей трезвости и прагматичности: