* * *
Знаете, я провел бессонную ночь. Ничего необычного, собственно говоря, но она оказалась хуже обычной. Гораздо хуже. Я ворочался с боку на бок, потому что был зол. Не на вас вообще-то, а на себя. Мной овладело жуткое чувство, что я допустил ошибку.
Мне следовало бы писать вас снаружи. И не просто потому, что свет лучше выявил бы ваш характер, но потому, что вам было бы не по себе. Внутри — вот ваша сфера. Гостиная, галерея, столовая, ресторан. Вы принадлежите интерьеру. Снаружи, на свежем воздухе, вы немного дрожите, становитесь чуть менее самоуверенным, чуть-чуть растерянным. Даже испуганным.
Этот страх, понял я теперь, составная ваша часть и всегда был в вас, глубоко запрятанный под вашим непрерывным движением. Чего вы страшитесь? Не других людей — во всяком случае, никого из тех, с кем вы были знакомы до сих пор. Какого-то обстоятельства, с которым, вы знаете, вам придется столкнуться в один прекрасный день, но которое пока еще не материализовалось. Быть может, намек из долгой недели в Гемпшире, когда я писал тот первый портрет. Ваш сын сидел у вас на коленях — такой прекрасный, такой любящий вы отец! — и уронил на стол бокал. Он разбился вдребезги, и десятки стеклянных осколков полетели через стол на пол. Звук, помню, был ошеломляющий. Он не просто разбился, а буквально взорвался. Очень к тому же дорогой бокал драгоценного хрусталя, подарок от родных вашей жены. Часть осколков запрыгала по столу в вашу сторону. И знаете, что я увидел?
Позвольте я вам расскажу. Вы подвинули вашего сына — обеими руками на его талии, — подвинули стремительно на несколько дюймов, отворачивая лицо. Но подвинули не в безопасную сторону, не от сверкающих, мерцающих осколков. А навстречу им. Вы повернули тельце вашего ребенка так, чтобы он послужил щитом. Нет, это был лишь миг, но я увидел, хотя тут же и забыл. Это же не могло быть правдой, не так ли?
Нет могло. Вы приготовились использовать тельце трехлетнего мальчика, чтобы защитить себя. Это была инстинктивная реакция, туннель, который внезапно открылся, допустив, чтобы лучик света упал на вашу душу. Движение, занявшее, быть может, долю секунды. А то и меньше, прежде чем туннель вновь закрылся. Смешок. Шуточка, добродушное утешение, чтобы мальчик не чувствовал себя виноватым — это же всего только бокал! Взъерошили ему волосы. Призван слуга, чтобы подмести осколки. Принесен другой бокал, мальчик отослан играть в саду после того, как было тщательно проверено, что в его одежде не застрял ни единый острый осколочек.
Никакой разницы это не составляет. Или все-таки составляет? Почему мне кажется, что эту долю секунды не могут стереть часы, дни, года другого поведения? Почему эта доля секунды опровергает репутацию бесстрашного мужества и дерзновений, создававшуюся многими годами? Потому что это правда и потому, что ребенок ее тоже знает. Его наследство, полученное от вас, — этот миг. Все, что вне вашего контроля, пугает вас, вот почему вам необходимо контролировать всех и вся. Вот почему мне следовало писать вас снаружи. Тем более здесь, где нет ничего, кроме природы, а когда налетают бури, их неистовство лежит за пределами вашего воображения. Не бури картин, не многоцветные бури Тернера или благовоспитанные и дисциплинированные бури кого-нибудь вроде Вандервельде; не что-то, что можно охолостить рамой в три четверти дюйма. И отнюдь не исполненные красоты. Это заблуждение. Реальные бури безобразны и зверино неистовы. Эстетически они малоприятны, их завораживающая сила в другом, более глубоком.