Заговор обезьян (Шамрай) - страница 72

Он тогда летел в рейсовом самолёте и, как обычно, изучал какие-то бумаги, делал пометки и не обратил внимания, что с самолётом что-то неладно. Его только раздражало и отвлекало поведение соседа. Молодой парень, собственно, каким в ту пору был он сам, беспокойно крутился в кресле, то и дело толкал его в бок, а потом вдруг вцепился в руку: «Можно, я за тебя подержусь!» И стал сбивчиво объяснять: мол, боится летать, раньше попадал в аварию, и вот теперь самолёт всё заходит и заходит на посадку. Понимаешь, шептал парень, самолёт не может сесть, я это чувствую, чувствую. И будто клещами всё жал и жал руку. А он в ту пору летал беспрерывно и воспринимал самолёт как такси, и страх парня вызвал насмешку. Тогда он ничего не боялся, просто на это не было времени, все мысли занимали грандиозные планы. И он уже, было, приготовился отпустить шутку посолонее, но что-то остановило. Остановил запах, резкий, необычный. Вцепившийся в него человек сидел, закрыв глаза, а его серое становившееся лицо на глазах покрывалось стеклянными капельками пота…

И он крикнул парню: «Что, сердце?», тот не ответил, лишь качнул головой. Посадка прошла благополучно, вот только пришлось самому разжимать цепкие пальцы человека. Позже в машине он, посмеиваясь, рассказал об этом забавном эпизоде встречавшим в аэропорту коллегам. Его с таким же смешком спросили: чем, чем несло от парнишки? И он зачем-то стал уверять: нет, нет, вы не поняли! Он точно знал: парень исходил не чем иным, как благородным авиационным страхом. И долго потом помнил тот острый, влажный запах чужого смертного ужаса.

А что, если бы вертушка приземлилась? Что, что! Пришлось бы выйти навстречу и поздороваться. Ну, ну! Это он сейчас хорохорится, но как там выглядело бы в действительности, кто знает. Может, из этих кустов его пришлось бы выдирать по частям! Да нет, он смог бы держать себя в руках, как держал до сих пор. За время отсидки он считанные разы позволил себе выплеснуть эмоции вовне. В тот день, когда узнал, что компанию, его компанию разорвали на куски. Потом сосед по камере рассказывал, как он метался, как ругался, но он сам этого не помнит. Это то, что видели другие, но сам-то он знает, что терял самообладание не раз и не два. И внимательный взгляд мог разглядеть это в его текстах. Он никогда столько не писал, как в неволе, и сам не знает, что за зуд его одолевал. Нет, отчего же, знает! Не хотелось погружения в тюремный быт, когда только и остается, что следить за регулярной, бесперебойной жизнью организма, не хотел входить в отношения с сокамерниками, не хотел погрязать в мелочах необязательных отношений. И всё искал приемлемую форму подневольной жизни, и такая была: смирение. Смирения не было. И самообладания осталось только на самом донышке.