Тут поднял, прося слова, руку тен Берген, хотя вокруг застенчиво усмехающегося господина Фолькмана все еще бушевали аплодисменты. Это дамы передали бокалы мужчинам, ибо настала их очередь выразить свое одобрение. Господин Фолькман самолично сдержал аплодисменты, призвав соблюдать тишину, чтобы выслушать господина тен Бергена. Тот для начала объявил, что он-де, старый друг дома — дальше Альвин не слушал. Ему тошно было слушать прыгающий вверх-вниз гнусавый голос. Он слышал лишь звук, то усиливающийся, то совсем пропадающий; надо думать, крещендо и декрещендо не были обусловлены содержанием того или иного пассажа речи, а зависели единственно от потребности оратора говорить еще и еще, хотя даже сам он едва не заснул под собственную монотонную мелодию.
Знатно же он разоблачил сам себя, подумал Альвин. Поначалу держал разгромные речи против телерекламы, потом дал понять, что он, если его переизберут на пост главного режиссера, очень даже склонен приложить руку к рекламным передачам, а когда его провалили на выборах (Альвин льстил себя надеждой, что и он к этому руку приложил), согласился принять пост директора вновь организованной телестудии рекламных передач. Такова жизнь, подумал Альвин, но надо остерегаться и не действовать столь откровенно. Прежде тен Берген на каждом приеме, вселяя страх в сердца слушателей, произносил речи о необходимости хранить в чистоте культуру, при этом, он всегда умел дать понять слушателям, кроме него-де, никто не знает, что значит хранить в чистоте нашу культуру, какое она имеет значение и какой подвергается опасности. Ему давали выговориться, слушали вполуха, думая при этом, что слушать его — вполне заслуженное наказание, ибо никто ничего (а кто, кроме него, хоть что-нибудь сделал) не сделал для того, чтобы хранить, как он это называл, в чистоте нашу культуру. Так было до избрания его директором телестудии рекламных передач. Теперь тен Берген держал речь — столько-то Альвин слышал не слушая, столько-то ему просто влетало в уши, их, к сожалению, не закрыть, как глаза, — теперь он держал речь (и это будет его вечной речью, пока он будет заниматься телерекламой) во славу телепередач как единственной силы, с помощью которой удастся, быть может, держать в чистоте культуру. Он называл цифры. Он и прежде называл цифры и всегда этими цифрами доказывал все, что надо было доказать для сохранения в чистоте нашей культуры. Призыв хранить в чистоте культуру был его ad majorem dei gloriam,[7] его вечной песней, которую он исполнял всю жизнь, а теперь, став менеджером рекламы, он ее ловко варьировал. Он пел волнующую песнь о том, что нашу культуру можно держать в чистоте, только вкладывая в нее много денег, и деньги эти лучше всего мобилизовать через телерекламу, открыв, стало быть, — так хитро звучало то, что он напевал, — экономике путь к косвенному меценатству. Да, оррогtunitas clara,