Родрик спокойно вышел и закрыл за собой дверь.
Сиделка заметила в шесть часов, что у него поднялась температура.
— Повышенная, — сказала она.
— Да. Ничего не поделаешь, — ответил он.
Она поглядела на него в недоумении, но не сказала ни слова.
Она ушла, а он лежал совершенно неподвижно, роясь в огромной пустоте своего мозга, надеясь, что в каком-нибудь закоулке он найдет силу, способную сохранить его разум и волю начать все сызнова. Столько нужно было ему изменить, он знал это, а теперь изменять надо и это, самое основание, на чем покоилось все остальное. Лежа один, притихший и напуганный, он знал, что следующие несколько часов решат наконец, чему быть — здоровью или безумию. Потеря Вероники (и не только потеря, но и потребность отвергнуть всякую мысль о ней) либо убьет его, либо выпустит его на свободу и как-то оправдает его решение вымести все безрассудные и бессмысленные порывы прочь из своей жизни.
За окном был сияющий летний вечер, и, прежде чем падет ночь и уснут птицы, он закончит борьбу со своим ангелом. Полное значение вести, принесенной Родриком, постепенно просачивалось в сознание, круша его, взрывая, опаляя, по мере того как ее замедленное действие накатывалось, волна за волной, болью непереносимой муки. И все-таки за всем этим брезжила надежда новой силы. Ночная сестра была предупреждена при вступлении на дежурство, что Ламли ведет себя странно, бредит. Она подошла подбодрить его, но в ответ услышала бессвязные, вялые фразы, и, еще до того как она ушла из палаты, началось опять бормотание, из которого она разобрала только «новая жизнь». Она не слишком обеспокоилась, зная по опыту, что в серьезных случаях бывают временные рецидивы.
А сам он знал, что спасение его в новой жизни, если только, пробиваясь к ней, он не сойдет с ума или не умрет. Долгие часы медленных летних сумерек были свидетелем огромности его борьбы: все-что-он-скажет-вам-правда, вперед, к новой жизни, ничего-не-поделаешь. Временами он засыпал, и в его путаные сны вплетались мгновения невообразимого покоя. Ничего-не-поделаешь, время уносит его вперед, без передышки, вперед, к новой жизни, все-правда, все-правда, мне-очень-жаль.
Чарлз поправлялся. Когда сняли гипс, оказалось, что ноги слушаются его; скоро ему дали палку с резиновым наконечником, и он ходил, опираясь на нее, по комнате.
Его не перевели в дом для выздоравливающих: то ли в округе не было такого учреждения, то ли оно было переполнено — он не спрашивал; но в результате он дольше обычного находился в полуинвалидном состоянии в той же самой больнице. Несколько оправившись, он сейчас же убедил сестру написать Родрику, что покидает больницу и что платить за отдельную палату тому больше не придется. Его перевели в одну из небольших общих палат, и он жил там на положении полубольного, полуслужащего, выполняя от нечего делать всякие мелкие услуги.