Женщина без малейшего смущения выдвинулась вперед с ободряющей улыбкой.
— А мы — папа и мама Джорджа Хатчинса, — мягко сказала она. — Мы вас видели, когда навещали его в университете.
Чарлз сразу же вспомнил сцену, которую охотнее позабыл бы. Джордж Хатчинс, невыносимо усидчивый, лишенный юмора студент, жил в соседней комнате и, вечно поучая Чарлза, бубнил о пользе упорного труда.
— Никакой системы, — снисходительно замечал он, оглядывая его книжные полки. — Совершенно случайный подбор без всякой системы. Вы просто забавляетесь. Ну, а я не могу позволить себе забавляться. Я последовательно закрепляю каждый шаг продуманной программы. Подготовительный обзор, потом чтение вплотную, а затем, через три месяца, проверка. И все накрепко и навсегда. Так поступали люди вроде Локвуда, и я следую их примеру.
Локвуд был скучный, кислолицый курсовой наставник, к которому Хатчинс питал чувство глубокого и неподдельного восхищения и который направлял его на путь самодовольного педантизма. После таких поучений Чарлз подолгу сидел в оцепенении, скорчившись перед камином и глядя в огонь — то смутные фантазии, то жар интуитивных откровений заменяли для него интеллектуальный метод, засушенный и выдохшийся в гнетущей атмосфере грубой активности Хатчинса.
— Полагаю, вы уже слышали об успехах Джорджа, — сказал мистер Хатчинс. Говорил он бодро и доверчиво, но с оттенком какой-то тревожной гордости. — Он получил аспирантуру, — прибавил он, произнося это непривычное для него слово так, будто прилаживал чужой черенок в расщеп низкорослого ствола своего просторечья.
Несколько минут разговор кое-как клеился, но чисто механически; на поток штампованных поздравлений Чарлза: «Заслуживает похвалы, упорно работал, вполне достоин» — увядшая супружеская чета мямлила: «Он всегда добивался, далось не без труда, вы сами знаете». Прикрываясь маской учтивости, Чарлз на самом деле жалел их: они были так явно встревожены, даже больше, чем в тот день два года назад, когда он случайно зашел в комнату Хатчинса за плиткой и увидел их там всех втроем. Старики сидели в напряженных позах, не произнося ни слова. Хатчинс явно и отталкивающе стыдился рабочего вида и простоватых манер родителей и даже не представил их, очевидно надеясь, а вдруг Чарлз не догадается, что это его отец и мать. Но семейное сходство говорило само за себя, и Чарлз задержался на несколько минут, болтая с ними, отчасти из желания досадить Хатчинсу, а отчасти из душевной потребности чем-то подбодрить этих приличных и приятных людей, а заодно показать им, что не все такие скороспелые снобы, как их сынок, и хоть чем-то скрасить явно гнетущее впечатление от этой сцены. Они больше никогда не показывались в университете, и Хатчинс никогда не упоминал о них. Однажды Чарлз, только чтобы сделать ему приятное, спросил, как поживают его родители, но рычание, которое он услышал в ответ, ясно показывало, что Хатчинс рассматривает это как оскорбление. Его откровенный культ успеха не позволял ему терпеть тех, кто произвел его на свет: они не были ни преуспевающими богачами, ни знаменитостями, их бирмингемский говор только подчеркивал искусственность его собственного произношения (в точности копировавшего педантичный выговор Локвуда), — короче говоря, все в них его раздражало. Поглощенный собственными заботами, Чарлз все же находил время радоваться, что не похож на Хатчинса, что душу его не сломила пытка нелепых затруднений, что душа не умерла в нем.