— Еще на японской была, — задумчиво произнес он и пошел дальше. Толстый, кругловатый, Смирнов напоминал крестовика, осматривающего свою паутину: крепка ли она, не прорвалась ли где-нибудь хитрая петля? За ним настороженно наблюдали солдаты. Он хорошо это видел. У него верный, волчий нюх, и, потолкавшись по казарме, Смирнов вернулся к себе. Все мирно и спокойно, но какая всему этому спокойствию цена?
В казарме рассказывали о том, как били зауряд-прапорщика. «Учили» его за страшную, изводящую солдат нудность, за то, что он и ночью не оставлял их в покое, выходил в шинели, накинутой на белье, — тесемки кальсон волочились за ним, — засматривал в лица солдат, проверял, правильно ли сложены вещи, уличал заснувшего дневального и говорил:
— Возьми, сукин сын, три наряда.
Его накрыли в одну из таких ночей и, укутав одеялами, мяли, били, тискали, и все это — молча, без единого звука. Он не кричал, зная, что убить его не рискнут, и только поджимал голову к груди. Его покатили по коридору до дверей квартиры и, ударив напоследок, втолкнули туда. Он не жаловался, никому не рассказал, что с ним случилось. Только запомнил ефрейтора со странной фамилией — Защима, дежурившего в ту ночь. Защима не выходил у него из дисциплинарных взысканий, получал самые тяжелые назначения, и в конце концов Смирнов сумел допечь его.
…Взводный Машков поднялся со своей койки и скомандовал становиться на песни. В роте знали, что он остается на сверхсрочную службу и скоро поступит в школу подпрапорщиков. Машков прекрасно усвоил железное правило начальства: ни на одну минуту не оставлять солдата праздным, дабы ему не лезли в голову «вольные» мысли. Песни — другое дело, — верные, хорошо подобранные, они настраивают солдата на боевой лад, придают бодрость, а если и позволяют грустить, то тихо, мечтательно, безвредно для начальства.
Солдаты построились кру́гом. Машков стал в центре, расправил плечи, сложил руки на груди.
— Руки на грудь! Слева направо качаться! — покрикивал он. — Раз-два! Раз-два!.. Запевай «Кари глазки»!
Расставив для равновесия ноги, скрестив на груди руки, все ритмично раскачивались, точно убаюкивали себя. Солдат с тонкой шеей откашлялся и начал чисто и мягко, задушевным тенором:
Кари глазки, куда вы скрылись,
Мне вас больше не видать…
Остальные дружно подхватили:
Эх, куда же вы удалились,
Навек заставили страдать…
Многие забывались в песне. Обмякали лица, туманились глаза, затихала на время солдатская тоска, на душе делалось легче. Песни следовали одна за другой и закончились разудалой «Взвейтесь, соколы, орлами». На дворе горнист заиграл вечернюю зорю. Дежурный, придерживая у пояса штык, пробежал по казарме, торопил: