Первый месяц весны в новых для меня местах не пришёлся мне по душе, да и дорожные впечатления были не самыми приятными. Днём слякотно и сыро, дороги плохие, трактиров в пути нет, деревни все какие‑то серые и убогие, дома покосившиеся, а смотреть на хмурых крестьян и лица голодных детей, которые понуро стояли вдоль обочин и молча протягивали к нам худые грязные ладошки, было тяжело. Поэтому на привале, за день преодолев восемьдесят пять километров и находясь в двадцати пяти километрах от замка, где в осаде находились женщины Сараны, я сидел возле костра, жевал бутерброд с ветчиной, и он был мне не в радость.
Рядом со мной присел Кальк, который из котелка над огнём налил себе в расписную деревянную кружку горячего взвара. Держа ёмкость в обеих руках, он спросил:
— Ты чего такой хмурый, Уркварт?
— Устал что‑то. — Раскрывать перед однокурсником душу мне не хотелось, и я решил отделаться нейтральным ответом.
— А я думаю, что ты крестьян местных вспоминаешь.
— А если и так, то что? — Я посмотрел в глаза Калька, которые пристально изучали меня.
— Ничего. — Он пожал плечами и перевёл взгляд на кружку. — Просто не ожидал от тебя подобной впечатлительности и жалости к низшим слоям. Я как увидел, что ты из своей седельной сумки каравай хлеба вынимаешь и крестьянке отдаёшь, так чуть с лошади не упал.
— Ты впервые подобное увидел?
— Да. — Кричард сделал глоток горячего напитка. — У нас подобные поступки не в чести.
— Где это у вас?
— Во владениях великого герцога Канима. Да и в других областях империи тоже.
— А у нас на севере не так.
— Может быть, но всё равно ты странный. И порой складывается впечатление, что ты не делишь людей на благородную кровь и простую.
— По‑моему, Кричард, чепуха это всё. Какая разница, благородный ребёнок или нет. Главное, что он голоден, а у меня есть еда, и, может, этот каравай хлеба, которым я с крестьянкой поделился, спасёт её детям жизнь.
— А может, этот хлеб сожрёт её мужик, который потом будет свою жену смертным боем бить.
— Не исключено. Но моя совесть чиста, я сделал хоть что‑то.
— Дело твоё. Однако я считаю, что дворянин не должен помогать простолюдинам, ибо это может заронить в их низкие душонки мысли о том, что они равны нам, а после таких измышлений и до бунта недалеко.
Отвечать я не стал, потому что продолжение бессмысленного разговора привело бы к спору, где каждый из нас остался бы при своём мнении. Мне было достаточно того, что я услышал. И я понимал, что подобной жизненной позиции, в духе которой воспитан Кальк, придерживается девять десятых всего благородного имперского сословия, которое привыкло к мысли, что на фоне остальных людей они — высшая каста. И если сержантов нашего военного лицея, которые являлись свободными гражданами и воинами, молодые дворяне ещё могли принять как относительно равных, то крепостных крестьян таковыми никто не считал. Да что говорить, даже для моего друга Альеры, который, безусловно, хороший и честный человек, они всего лишь быдло и чьё‑то имущество, и не более того. Такая вот иная, неприглядная сторона феодализма. Для своего круга — благородство и красивые жесты, по крайней мере в присутствии вышестоящего сюзерена, а к низшим слоям полное презрение. А что самое паскудное, мне всё равно придётся жить по правилам общества, к которому я принадлежу, и не совершать поступков, которые могут быть истолкованы как моя слабость.