Опять завыли пронзительные, нервирующие гудки, все громче возглашая утреннюю зорю.
— Ну что ж, мне надо идти. До свидания, компаньоны, не ссорьтесь, идите спать, и пусть вам приснятся миллионы, которые мы наживем.
— Наживем! Наживем! — гаркнули хором все трое.
И они обменялись крепкими дружескими рукопожатиями.
— Надо записать сегодняшнюю дату, она будет для нас памятной.
— Ты, Макс, оставь там местечко — запишем имя того, кто первым задумает надуть остальных.
— Слушай, Боровецкий, ты шляхтич, у тебя на визитных карточках герб, ты даже на доверенности пишешь свое «фон», а между тем из всех нас ты самый что ни на есть «лодзерменш»[2], — тихо проговорил Мориц.
— А ты не такой?
— Прежде всего, я не люблю об этом говорить, мне надо делать деньги. А вы, поляки и немцы, — люди хорошие, только много болтаете.
Боровецкий поднял воротник, тщательно застегнулся и вышел.
Дождь лил без устали, косые его струи теперь хлестали по окнам маленьких домишек, которые в конце Пиотрковской улицы стояли густо, и лишь кое-где их словно бы расталкивали в стороны огромное фабричное здание или особняк фабриканта.
Ряды невысоких лип у тротуара гнулись под порывами ветра, дувшего вдоль грязной, темной улицы; редкие фонари отбрасывали небольшие светло-желтые круги, в которых поблескивала черная липкая грязь и мелькали фигуры сотен людей, в полной тишине и с неистовой поспешностью бежавших на зов гудков, которые теперь раздавались все реже.
— Наживем? — повторил Боровецкий, останавливаясь и устремляя взгляд на хаотический лес труб, черневших в полутьме, на неподвижные, дышавшие каменным покоем громады фабрик, они стояли кругом, и, казалось, со всех сторон перед ним вырастали их мощные кирпичные стены.
— Морген! — бросил на бегу кто-то стоявшему Боровецкому.
— Морген… — прошептал он и не спеша пошел вперед.
Его одолевали сомнения, тысячи мыслей, чисел, предположений и комбинаций роились в его мозгу, он едва помнил, где находится и куда идет.
Толпы рабочих бесшумными черными роями вдруг устремились из боковых улочек, похожих на заполненные грязью каналы, из домов, что высились на окраинах города, как огромные мусорные ящики, — и Пиотрковскую огласили шум шагов, бряцанье блестевших в свете фонарей жестяных котелков, сухой стук деревянных подошв и сонный говор под аккомпанемент чавкающей под ногами грязи.
Двигаясь со всех сторон, толпы эти запрудили улицу, брели по тротуарам, по мостовой, усеянной лужами черной, грязной воды. Одни беспорядочными кучками теснились у фабричных ворот, другие, построившись змеевидными шеренгами, скрывались в воротах, будто их постепенно заглатывало светящееся фабричное нутро.