— В огонь! В огонь! — восклицал Бухольц, трясясь от смеха и не желая слушать эти напыщенные, патетические тирады, заклинания, мольбы, завершавшиеся просьбами о деньгах.
— Вот видите, пан Боровецкий, как люди меня почитают, как любят мои рубли!
Были также письма с самой гнусной бранью.
Кароль остановился, не зная, читать ли их.
— Читайте, пусть ругают, мне это нравится, по крайней мере написано искренне и часто куда забавней, чем прочие.
Кароль взял письмо, начинавшееся словами: «Главарь лодзинских грабителей», — далее шел богатый набор проклятий и ругательств, самые мягкие из коих звучали так: «Немецкая свинья, подлец, преступник, пиявка, подлый пес, картофельная душа». И заканчивалось оно такой фразой: «Если Божья месть тебя минует, то не минует кара людская, ты, подлый пес и угнетатель». Подписи не было.
— А он не лишен юмора. Ха, ха, ха, веселая скотина!
— Знаете, пан президент, я уже сыт по горло, надоело.
— Нет, читайте, пейте ведрами злобу людскую, это хорошо отрезвляет. Это неотъемлемая черта психологии Лодзи и вашего разгильдяйства.
— Но ведь не все такие письма — от поляков, есть и по-немецки написанные, даже большинство немецких.
— Это и доказывает, что все они от поляков. У вас хорошие способности к языкам и к попрошайничеству, это вы делаете хорошо, — многозначительно произнес Бухольц.
Кароль поднял на него глаза, метавшие зеленые искры гнева и ненависти, но продолжал читать; теперь это был донос на главного кладовщика, что он крадет товар.
— Дайте сюда, надо это проверить.
И Бухольц сунул письмо в карман.
Были еще жалобы на мастеров, были угрозы уволенных с работы, были и доносы, вроде того, что кто-то сказал про Бухольца «Свинья с заплывшими газами» или «Старый вор»; это было написано карандашом на клочке оберточной бумаги.
— Дайте-ка сюда, это важный, очень ценный документ, надо знать, что обо мне говорят мои люди, — презрительно усмехнулся старик. Вы, может, думаете, что я каждый день читаю такие письма? Ха, ха, ха. Аугуст ими разжигает дрова в печке, хоть такая польза от этой белиберды.
— И в то же время вы ежегодно даете несколько тысяч рублей на общественные нужды.
— Даю, даю, у меня же их из горла выдирают, надо кинуть кость этим нищим, надо, чтоб оставили в покое.
— Прежний принцип «дворянство обязывает» изменился теперь миллионы обязывают.
— Глупый принцип, нигилистический. Какое мне дело, что они подыхают с голоду? Пускай подыхают. Так уж устроено, что некая часть человечества должна жить в бедности. Мне-то никто не дал ни гроша, самому надо было все добывать, зарабатывать, так почему же я обязан давать другим? За что? Пусть кто-нибудь докажет мне, что я должен это делать. И кому давать? Господам, которые растранжирили свое состояние, чтоб их черти побрали. Тут у вас все хотят брать, а работать никто не хочет. Мог ведь кто-нибудь из ваших вот так, как я, приехать в Лодзь да взяться за работу, глядишь, и составил бы себе, как я, состояние. А почему этого не случилось? Да потому, что вы все в то время делали у нас революцию… Хо, хо! Донкихоты! — презрительно плюнул он, причем плевок попал на его ноги, и еще долго смеялся, чрезвычайно довольный своим рассуждением.