, Жюльен, отделяемся!» А я иногда таким бываю рохлей — сказал ему: «Ладно», будто он попросил о пустяковой услуге, вроде как в прошлую субботу, когда братец наказал мне, уходя: «Если позвонит Жозиана, скажи ей, что я ушел судить хоккейный матч, или нет, лучше скажи, что я на собрании футбольной команды, ладно?» «Ладно», — кивнул я. Жозиана, правда, в тот вечер не позвонила.
Пока официанты убирали со столов, Тьерри все талдычил мне про эти кошмарные номерные знаки, но я слушал вполуха. Я смотрел на маму в окружении старушек, которые стрекотали как заведенные, а она молчала. Молчала, рассматривала свои ногти и, наверно, даже не вникала в разговор. Уже почти три месяца как папа ушел, он хлопнул дверью в последний раз 15 января, я точно помню, потому что это было накануне моего дня рождения. Нетрудно догадаться, что я не очень весело отпраздновал свое двадцатидвухлетие. Я все думал: сколько нужно времени, чтобы забыть человека, с которым прожито больше двадцати лет? Даже хотел обратиться к школьной психологине, но секретарша сказала, что на ближайшие три недели записи нет, ну я и плюнул. Все равно я плохо себе представляю, что бы ей сказал. Что отец у меня негодяй и как мне тяжело оттого, что природа не смогла дать мне лучшего? Что мне тревожно за маму, когда она не спит ночами, сидит до утра в кухне, пьет травяной чай и рассматривает старые фотографии? Говоря о папе, мама его иначе как «идиотом» не называла, но, стоило мне назвать его «вонючим кобелем», она выходила из себя и кричала, что от вонючего кобеля никогда не родила бы двоих детей. Ну и кто же он в таком случае? На этот вопрос она, по-моему, сама не смогла бы ответить. В общем, я не был уверен, что она готова пережить наш уход из дома. Я говорил об этом Тьерри, но он только отмахивался: «Да брось ты». Он-то считал, что мама быстро оправится после папиного ухода: «Мамочка у нас еще хоть куда, вот увидишь, как только мы свалим, быстренько себе кого-нибудь заведет». А я думал: так ли все просто? Не почувствует ли она себя еще более одинокой, если мы уйдем? Тьерри возражал, что нельзя же всю жизнь держаться за ее юбку, а во всей этой истории с разводом нам не в чем себя упрекнуть. «И вообще, если кто и сделает ее счастливой, то уж точно не мы. Ну что мы для нее можем сделать, что можем ей дать, кроме сыновней любви? Так мы ее любим, но мы уже большие мальчики и хотим жить самостоятельно, должна же она это понимать». Оптимист мой братец.
Старичок, тот самый, которого мама так и не вспомнила, поднялся на помост — что-то типа самодельной сцены — в глубине зала. Сцена эта была на самом деле просто широкой доской, поставленной на четыре пластмассовых ящика из-под молока. Он сказал в микрофон «Раз-два-три», привлекая внимание. Разговоры мало-помалу смолкли, и старичок начал свою речь: «Дамы и господа, мы рады вас приветствовать на традиционном ежегодном завтраке семьи Лавалле». В его трясущихся руках оказались какие-то измятые листки; он поднес один к глазам и зачитал десяток имен, уточняя: жена такого-то, кузен такой-то. Какие-то люди в зале всхлипывали и сморкались; Тьерри нахмурился и вопросительно посмотрел на меня.