Времени не то что не хватало — его уже просто не было. Никто не знал, что делать. Императрица была в гневе, генералы трусили, придворные ходили крадучись, как уличные коты. Сам князь Потемкин пребывал в растерянности.
Наутро, выйдя к Мойке, Вертухин долго в задумчивости рассматривал недостойную Петербурга картину.
— Да-а, — сказал он. — Битва при Рябой Могиле. А ведь пред сим дворцом надобна царская площадь.
Чавкая сапогами в рубиновом иле, изгибаясь всем телом, дабы ступить, куда надо, и не уронить себя, Вертухин пробрался к Зимнему дворцу и отыскал сбоку вход в маленькие сенцы да часового при нем.
— Доложи, любезный, какому-нибудь придворному лакею, что прибыли от генерала Черторыльского с чрезвычайным известием, — сказал он ему и добавил медным голосом: —О кончине Исмаил-бея.
Часовой был угрюм, как финские скалы, но просьбу исполнил.
Полчаса спустя Вертухин стоял перед штатс-секретарем господином Волковым.
— Твое известие, мой друг, уже лет пять как состарилось, — сказал Волков, глядя на Вертухина, как воробей на просяное зернышко. — Исмаил-бей пал от ятагана бунтовщика еще до сражения при Хотине.
— Покорнейше прошу, ваше высокопревосходительство, меня выслушать, — Вертухин изобразил своей фигурою нечто вроде дверного крючка. — Существует три рода известий: радостное, скорбное, и чрезвычайное. Последнее ни в коем разе не может состариться. Не позднее как вчера дошла до нас повесть, что Исмаил-бей умер не от ятагана, а от любовных ран, усердствуя в собственном гареме, в покоях осьмнадцатой за ночь сударыни наложницы.
— Садись, мил друг, и рассказывай, — сказал Волков со всей приятностию и указал на стул напротив себя.
Через полчаса, измучившись в прах от любопытства Волкова, Вертухин приступил-таки к делу, началом коего стала нижайшая просьба донести до слуха императрицы, как следовало бы с дворцовой площадью поступить.
Назавтра луг пред Зимним дворцом являл собой редкое, необыкновенное и безумное зрелище, которым довольно налюбоваться и навеселиться нельзя было. Сюда сбежался весь Петербург. Людишки, шатаясь, будто под оплеухами, наталкиваясь друг на друга, растаскивали доски, бревна, палки, железо, кирпичи.
Суровый старец, засунув под мышки концы двух жердей, стоял посреди лужи, не имея сил ни двинуться дальше, ни бросить жерди в лужу.
Мастеровой, огромный, как Геракл, тащил на спине дверь от уборной.
Младенец лежал на руках матери, обсасывая зажатый в кулаке ржавый гвоздь.
Чухонец, хохоча от радости, бежал через площадь в одном башмаке.
— Гляди, башмак потерял, а хохочешь, — упрекнул его домовитый горожанин, держа в руках набитую камнями шапку.