— Одно отделение направь сопровождать обоз, а три — к минерам. Пусть помогут делать завалы, минировать дороги. Сам веди отделения.
— Есть! Можно выполнять?
— Идите! Хорошо постарайтесь там. Чтоб гитлеровцы не тащились по нашим следам! — крикнул Камлюк вслед командиру взвода.
Подъехал связной, доложил:
— У аэродрома фашисты с двух сторон обложили большак. Бешено напирают. Дальше сдерживать нет сил…
— А если отведете заслоны, в мешке никто из наших не очутится? — спросил Камлюк после короткого раздумья.
— Нет.
— В таком случае, может получиться чудесно! Натравите одну группу противника на другую, а сами незаметно отойдите. Пусть набьют себе шишки. Пока опомнятся — наших и след простынет.
Связной вскочил на коня и поскакал. Камлюк проводил его взглядом и продолжал наблюдать за движением на площади. Бесконечно тянулись повозки. Это проезжали партизанские семьи Калиновки. Чего только не было на этих повозках! На них горами возвышались мешки, узлы, ящики и сундуки, виднелись перины и матрацы, самовары, самые разнообразные вещи домашнего обихода. Почти на каждом возу можно было увидеть детей. Огороженные мешками и узлами, они сидели, будто в гнездах, и испуганно смотрели по сторонам. Следом за повозками спешили женщины, подростки и старики, бежали на поводах коровы и козы. «Нелегко с таким табором прорваться из блокады», — подумал Камлюк.
Вскоре последние повозки обоза горожан прогрохотали по площади и скрылись в сумерках. И тогда со всех концов Калиновки потекли на родниковский большак подразделения партизан. На окраинах города, там, откуда отходили партизаны, слышалась стрельба, разрывы снарядов и мин; начинались пожары. К Камлюку чаще, чем раньше, стали подбегать связные.
— Минирование закончено!
— Зареченский мост взорван!
— Противник ворвался на западную окраину Калиновки!
Камлюк слушал и, наблюдая за подразделениями, проходившими через площадь, чувствовал, как сердце сжимается болью. Наступал конец обороны. Родной город, который, казалось, еще только вчера был вырван из вражеских когтей, теперь снова обрекался на муки. О нем Камлюк думал, как о дорогом, тяжело раненном друге, с которым приходится расставаться.
— Кузьма Михайлович, арьергарды отходят, — сказал Сенька Гудкевич, взнуздывая лошадей. — Нельзя задерживаться.
Камлюк ничего не ответил, чувствуя, что, если заговорит, голос его может предательски задрожать. Молча он подошел к своей лошади, положил руку на седло, но садиться не спешил, задумчиво смотрел теперь уже не на площадь, а на всю Калиновку, охваченную огненной подковой.