Тут началась перестройка, и все пошло вверх дном. Мои волнения насчет Эли сменились совсем другими. Контору трясло, трясло всех. С частотой приступов малярии нас реорганизовывали. Я два раза собирался уходить, но не решался. Пытался, как и все, делать деньги. И вот, в конце 90-го, мой партнер, как это тогда называлось, пригласил меня на встречу в ресторан и предложил сделать для моей дочери загранпаспорт, просил принести анкеты, фотографии. Я понял, что он хочет гарантий. Я решил, что новые наряды, ресторан и такая редкость, как мидовский паспорт, Эльку порадуют. Пусть поглядит на модное место, а то все дома сидит, даже на дискотеки редко ходит.
Из кооперативного ресторана мы поехали в «Джаз-кафе», оттуда клиент позвал нас в офис что-то оформить, чтобы бумаги завтра уже ушли. Я оставил Элю в кафе, она танцевала, пообещав за ней заехать. А когда приехал, мне сказали, что она ушла с каким-то молодым человеком.
Я ринулся домой и застал ее спокойно смывающей тушь с ресниц, стал ласкать, чтобы проверить ее покорность. Все было, как всегда. Я зарекся водить ее куда-нибудь, да было уже поздно. В тот вечер кончился самый беспечный и счастливый период моей жизни. И как оказалось, не только моей.
Мне всегда хотелось комфорта и незаметности, хотелось жить привычным мне образом, ничего не меняя, ничего не строя нового. То, что я имел, далось мне не просто, и я хотел сохранить свое благополучие любой ценой. Я почувствовал себя как хряк, выгнанный из теплого стойла на свет, на снег, заляпанный кровью и копотью от паяльной лампы. Я метался, пытаясь вспомнить, что я делал, когда был тощим, с острыми клыками, и не имел своего стойла. Но мое грузное тело мешало, я не успевал уворачиваться. Кое-как раскидав затупившимися клыками загонщиков, я кинулся к спасительной дырке в заборе. Но пролезла только голова, а моя шкура, моя толстая, белая, мягкая шкура осталась там, где ее хотели зацепить крючьями и стянуть с меня. Мне так стало жалко ее, что я рванулся всей массой, снес забор, ободрал бока и побежал. Так я бежал, не помня себя, попадая в грязь, ломясь сквозь заросли, шарахаясь из стороны в сторону. Мой ужас длился долго-долго. Когда я остановился в каком-то глухом месте, почему-то опять у забора, и оглядел себя, то понял, что спасти шкуру не удалось. Той белой мягкой, нежной шкуры на мне уже не было. То, что покрывало мое тело, висело грязным, драным, вонючим тряпьем, прикрывающим худое жилистое тело. Я увидел острый сучок дерева, подошел к нему и потерся боком — не больно. Я надавил сильнее — сук сломался, на обломке повис клок грязной щетины. А боли не было. Я зря бежал, я не сберег моей просвечивающей сквозь щетинки, вздрагивающей волнами от сухой травинки, покрывающейся пупырышками от сквозняка шкурки. Не кто-то чужой и злобный повесил ее сохнуть на морозе, а я сам потерял ее по кустам, болотам и чащам. Тогда, тем зимним днем на снегу мне было больно расставаться с ней так же, как безнадежно нечувствительна сейчас, да и шкура моя уже никому не нужна.