— И ты мне поверил, Саш? Ты мне поверил? Скажи… Эх, люди! Сволочишься — верят… С добром к ним — не верят… Любит она меня! — кричит он в отчаянии. — Любит! Понял? Любит меня. Я знаю. Я все знаю. Не мне жаловаться! — ожесточает он голос. — Не мне! — Грозит пальцем терпеливому лейтенанту, который соглашается с ним, не давая Ипполитову задерживаться.
Идти недалеко.
— Пойдем, Сергей Васильевич, — говорит он в печали. — Жена у тебя хорошая, простит. Она тебя любит. Я это точно знаю.
На улице сумерки. Автомашины включили габаритные огни, люди скользят опасными тенями, перебегая мостовую в зыбком полусвете, когда еще не зажглись уличные фонари, шоферы сигналят лучами фар. Ветер шумит в оголившихся ветвях деревьев. Суетный тревожный час окончания дневных работ, наплыва людей в магазины, час переполненных автобусов, трамваев и метро…
Ипполитов вяло сопротивляется, тянет руку в сторону, освобождаясь от хватки.
— Ты, Саша, знаешь, — шепчет он при виде подъезда, освещенного желтой лампой. — Художник не подведет. Я художник, Саша. Мои фантазии нужны людям, а не мне. Меня они мучают, а людей забавляют. Я с детства такой. С детства хвалили, я привык. Ты тоже хороший, но ты думаешь, фантазия — это нарушенный порядок. А у меня в душе нет порядка, если живу как все. Тоска, Саша! Ох, тоска… Зачем ты меня сюда привел? Я нужен людям.
В глазах его проблеск здравого смысла, надежда, что молчаливый и застенчивый лейтенант, отпустивший локоть, поймет его.
Но Саша неумолим, и приговор страшен, потому что произносит он его смущенным мальчишеским голосом:
— Такой вы никому не нужны, Сергей Васильевич. Только если медицине.
Ипполитов растерянно смотрит на мальчика, которому очень идет милицейская форма, и со вздохом спрашивает:
— Значит, никаких надежд?
— Ну почему? Надежду никогда не надо терять! — неожиданно весело говорит лейтенант. — Вы сами до лифта? Или проводить?
— Я, Саша, не пьян. «Я страшно болен — снами»… «Послушай, где, когда я прежде жил?» Это стихи такие, Саша, не смущайся. Кажется, не забыл… Именно так: «…где, когда я прежде жил? Я страшно болен — снами». Ты меня любишь, спасибо. Мне нужно, чтобы меня любили люди. Я не могу жить, если меня не любят. Я художник! Когда меня не любят, я падаю с небес, как самолет… А когда падаешь… Я, конечно, могу послать в эфир: «Борт такой-то… Падаю. Падаю». А больше уже ничего, потому что когда падаешь… — Ипполитов задирает голову и смотрит на уходящую в небо стену. — Ненавижу эту стену! — говорит он плаксивым от бешенства голосом. — Эту плоскость… ненавижу. А ты меня привел опять сюда… А знаешь, Саша, какая у меня была кличка в юности? Нет, не скажу, не скажу, ты перестанешь меня уважать… и будешь смеяться. Ты будешь смеяться надо мной! — опять кричит Ипполитов сиплым своим ревом, видя, что лейтенант уходит. — Ты будешь смеяться, Саш! Постой! Куда же ты? Я тебе обещаю, ты будешь, — кричит он голосом, искаженным болезненным смехом, — будешь смеяться! Меня звали Герцогом! Слышишь, я Герцог! Саша, постой! Я Герцог! Это ведь очень смешно! Герцог!