— Сереж! Хватит орать, — добродушно просил его кто-нибудь из ребят.
Ему же теперь нравилось дразнить их:
— «Если мне полюбилась красотка… то сам Аргус…» Это же Верди! Вы что! — кричал он, работая стеком и задиристо улыбаясь. — Это же знаменитая песенка Герцога!
— Твой герцог тот еще ходок! — говорил кто-нибудь угрюмым баском.
Хохот приплясывал в мастерской, перебиваемый покашливанием прокуренных глоток.
— Жалко мне вас! — оскорбленно вспыхивал певец, пытавшийся шуткой сбить насмешку.
У Сережи Ипполитова установились довольно странные отношения с фронтовиками, которые все прощали ему как малолетке. И если он иногда у кого-нибудь спрашивал: «А ты хоть одного убил?» — а тот смущенно отвечал: «Стрелял. Не знаю», — Сережа мог себе позволить хлопнуть его по спине и сказать: «Мазила! Небось жмурился от страха…» И передразнивал: ««Не знаю». Ты хоть целился?» — повергая в краску фронтовика, не находившего в себе сил рассердиться на парнишку. «А ты картошку когда-нибудь ел?» — спрашивал у него застенчивый фронтовик, слезливо улыбаясь в табачном дыму. «Ну и что? Ел». — «С головы или с хвоста?»
В мастерской, большие окна которой выходят во двор, сытно пахнет жирной, влажной глиной. Голубовато-холодная, она легко вбирает в себя тепло пальцев, разминающих ее, и, эластичная, покорно подчиняется им, умелым и неумелым, являя собой акантовый лист или вьющийся орнамент, радуя или печаля ученика, привыкающего к податливой ее, живой нежности.
В лепной мастерской Сережа Ипполитов ничем не выделялся среди своих сокурсников, ему никак не удавалось наполнить жизненным соком пластический рисунок, который не слушался его рук, раздражая и зля, как если бы эта глина была упрямой собакой.
Здесь, в этом светлом зале, заставленном верстаками и деревянными щитами, на которых работают ребята над орнаментом, Сережа чувствует себя неуверенно, скрывая свою неуверенность заносчивой бравадой.
— Печником пойду! — кричит он, сминая ударом кулака неподдающийся материал. — Не крутится у меня ничего! Михал Васильевич!
Смеется, злится, кривя сочные, крупные губы, судорожно мнет в кулаке ненавистную глину, не сводя глаз с испорченной работы, которую надо исправлять.
И лишь к концу учебного года, к весне, пальцы его начинают чувствовать глину, ощущать ее нежную слабость, которую необходимо уберечь и обратить в мимолетную и словно бы случайно состоявшуюся красоту акантового листа.
К тому времени пальцы его стали очень чувствительными, кожа на подушечках утончилась от постоянного соприкосновения с глиной и приобрела шелковистость. Когда он расчищал скорпелью ионики от наслоений сухой побелки, которая отлетала от них яичной скорлупой, он вдруг с изумившей его чуткостью ощутил первозданную красоту этих обнаженных, открытых свету пластических форм. Отлитые из нежного, тонкого гипса, они были наполнены странной, загадочной жизнью, которую вдохнул в них безымянный мастер.