— Ах, нет, спасибо, мастер Марнер! — сказала Долли, останавливая уже протянувшего ручонку Эрона. — Нам пора домой. Желаю вам всего хорошего, мастер Марнер. Если вы когда-нибудь прихворнете и не сможете заботиться о себе, я охотно приду, приберу для вас и приготовлю вам поесть. Но я очень прошу вас не ткать по воскресным дням, ибо это вредно и душе вашей и телу, а деньги, заработанные в этот день, окажутся для вас жестким ложем, когда настанет ваш последний час, если до этого не растают как вешний снег. Извините меня, мастер Марнер, за то, что я так вольно разговаривала с вами, но, поверьте, я желаю вам только добра. Поклонись, Эрон!
— Прощайте, большое вам спасибо! — сказал Сайлес, открывая для Долли дверь, но не мог не испытать чувства облегчения, когда она ушла, потому что теперь снова можно было ткать и стонать сколько ему захочется.
Взгляд простодушной женщины на жизнь с ее радостями, которыми она пыталась ободрить ткача, казался ему лишь отблеском незнакомых предметов, и его воображение не могло придать им четкого облика. Источник человеческой любви и веры в божественную любовь еще не открылся в нем, и душа его была полувысохшим ручейком, перед которым на песчаном дне образовалась преграда, заставив его пробираться в обход во тьме.
Итак, невзирая на дружеские уговоры мистера Мэси и Долли Уинтроп, Сайлес провел рождественский праздник одиноко и, сев за стол, отведал жаркого с печалью в сердце, хотя мясо досталось ему в подарок от соседей. Утром он увидел, что жестокий мороз сковал каждый листок и каждую травинку, а красная вода полузамерзшего пруда дрожала под резким ветром. К вечеру пошел снег и скрыл белой пеленой даже эту мрачную картину, оставив Сайлеса наедине с его тоскою. И весь долгий вечер он сидел один в своем обворованном жилище, не позаботившись даже закрыть ставни или запереть дверь, сидел, сжимая голову руками, и стонал, пока охвативший его холод не напомнил ему, что погас огонь.
Никто в этом мире, кроме него самого, не знал, что это тот самый Сайлес Марнер, который когда-то нежно любил друга и верил в доброту небес. Теперь даже ему самому прошлое казалось каким-то туманным сном.
А в Рейвлоу весело звонили колокола, и в церковь собралось прихожан больше, чем в любое иное время года. Их багровые лица среди темной зелени пышных веток свидетельствовали о том, что люди основательно подготовились к долгой праздничной службе, плотно позавтракав поджаренным на пахучем сале хлебом и элем. Эти зеленые ветки, а также гимн и хорал, которые можно было услышать только на рождество, даже молитва, читаемая только в этот день и отличающаяся от других молитв своей продолжительностью и проникновенностью, — все это вместе вносило в богослужение какой-то смутный, волнующий смысл, который взрослые люди, уподобляясь детям, не могли выразить словами, чувствуя лишь, что и вверху, на небе, и внизу, на земле, совершалось ради них нечто великое и таинственное, в чем участвовали и они сами своим присутствием в храме божьем. По окончании службы люди, все с теми же багровыми лицами, возвращались по трескучему морозу домой, довольные тем, что остальную часть дня они могут пить, есть, веселиться и пользоваться этой дарованной христианам свободой уже без всякого благочестия.