«…Как она прекрасна! С какою нежною мольбою глядят на меня, сквозь мистический туман, ее синие глаза! Неужели я не исполню ее немой мольбы? Неужели у меня не хватит сил и знания разбить ее мраморную темницу? Нет, клянусь розами… на ланитах твоих, милый призрак… роковой цветок… к жизни, interrompue? прерванной… А что значит uellement? actuellement? cruellement? Вероятно, „interrompue cruellement — прерванной жестоко“.
Этот странный отрывок, дешифрированный из книжки Никиты Афанасьевича Ладьина, доставил мне сегодня ксендз Лапоциньский.
О чем говорит он? Почему меня взволновали его темные, испорченные, безумные строки? Что за призрак с розами на щеках? Какой роковой цветок? Какая мраморная темница? Чья жизнь прервана жестоко?
Отчего — пока я, запершись в кабинете, читал записку ксендза — мне казалось, что я не один в этой огромной комнате, что кто-то, незримый, движется и трепещет в ее — как будто сгущенном — воздухе? Перед глазами точно сетка колеблется — сетка из mouches volantes [6]… И этот постоянный стонущий звон, молящий и вопросительный, что гонится за мною с той весенней ночи под вишнями… откуда он?
8 июня
Одно из двух: либо я схожу с ума, либо я наконец действительно охвачен тем необыкновенным миром сверхчувственного, доступа в который скептически, но страстно искал я всю жизнь свою и — потому что не находил его — думал, что его нет вовсе. Первое, конечно, правдоподобнее, но… с другой стороны…
Мой пульс, как твой, играет в стройном такте;
Его мелодия здорова, как в твоем.
*Мы встретились — мы, то есть я и розовая незнакомка, — снова, среди ясного полдня, в вишневом садике Лапоциньского. Ольгуся сидела рядом со мною, смеялась, поила меня кофе и намазывала для меня на хлеб янтарное масло, о котором она так смешно говорит по-польски:
— То властне!
Ксендз, поодаль, полулежал на скамье, вытянув свои старые ноги, с записною книжкою моего прадедушки в руках: вчерашняя удача пришпорила неугомонного шарадомана опять приняться за расшифровку ее — и он без конца пробует над нею то один ключ, то другой. И в это время, когда, наклоняясь к уху Ольгуси, я шептал ей всевозможные нежные глупости и смешил ее до упаду, — в эту-то минуту из глубины вишневника выплыло розовое пятно, и предо мною встала другая Ольгуся — такая же прекрасная, как сидевшая рядом со мною, но лицо ее было худо и печально, а глаза смотрели прямо в лицо мне с тоскою, упреком, непонятною, но мучительною мольбою.
О, какое счастие, что я не трус и не фантаст.
„Вот оно! начинается! — молнией мелькнуло в моем уме, — обещанная Паклевецким галлюцинация!“