— Не бываю там… не умею с ними. Я солдат люблю. И грамота как понадобилась: домой им пишу, читаю… Иной раз в письмо нарочно от себя что вставлю, точно написано так — видели бы, как радуются… ну, будто вот дети… и ведь какие! Это сами гонят: "Ну, — говорят, — сестра, не изводись — иди к себе, отдыхай! Ты нам нужна, — говорят… — без тебя мы"… И вправду им бы без нас трудно было.
— А доктора?
— Доктор что же, он мужчина. Больному ласка, поди, больше лекарства нужна… Он — что цветок росы — привета ждёт, так и в глаза тебе смотрит… скажи-де хорошее слово… сердце раскрыл и смотрит… Ну, приголубишь его — он и расцвёл, и боль ему не больна, и ест он лучше, и спит крепче… Ему уж и то хорошо — что сестра около. И не с ним говоришь, а он тебя всей душой слушает… точно ему это… Как сердце-то к ним прирастает: выздоровеет, прощается — сама хоть плачь. Хорошие солдаты. С офицерами трудно… Я с ними не умею… Образованные они…
Солнце уже зашло за посиневшие горы. Желтоватые тона проступали на безоблачных по-прежнему небесах.
Городок точно поблёк. Серебряный блеск его кровель погас… Тускло белели они из лощины, и только на кресте высокой колокольни ещё сверкали прощальные лучи… В улицах смеркалось. С полей кругом пахло цветами; внизу ещё громче, чем днём, расшумелась речонка…
— Ну, слава Богу, отдохнула… Теперь и к делу… Спасибо, что послушали меня. И у меня от сердца отошло.
И сестра Васильева свойственным ей неуверенным шагом стала спускаться вниз.
Вдали — совсем девочка, маленькая, худенькая, не сложившаяся… А обернулась, чтоб улыбнуться мне на прощанье, и разом смелая, сильная на добро женщина взглянула на меня этими крупными, серьёзными, глубокими глазами… "Надолго ли хватит тебя?" — думалось, глядя на её впалую грудь, на эти бледные щёки, на эту тонкую, слабую шею… И почему-то вспоминалась детская молитва — "Богородица, милая!" Только два слова! Но разве, как и тогда, не могут они и теперь дать ей силу, разве вера не движет горами?.. Да и не сильнее ли нас эта маленькая женщина с большим сердцем?.. Положим, наши кулаки тяжелы как молот, грудь двадцать лет каторги выдержит, а на таком деле как она мы бы через месяц сгорели…
И когда вызвездило, когда ясный месяц стал лучиться на белых кровлях Слатины, когда ветер, крадучись вверх по скату, стал мне напевать знакомую песню про тополи, листву которых он разбудил, про цветы, с которых он сбросил шаловливым поцелуем чистые слёзы вечерней росы, про сон, что ходит теперь по безлюдным улицам, забрасывая в каждое окно целые вереницы призраков — у меня всё-таки не выходило из головы худенькое, бледное личико этого великодушного маленького создания с таким громадным сердцем, которое способно было целый мир обнять и в то же время каждой незаметной былинке сочувственно забиться приветом и лаской…