И все смолкло.
При первых же звуках чарующего голоса, превратившего все земное в небесное, слушатели были покорены и совершенно забыли об ослах, ранее вызывавших такое тревожное любопытство; и когда кончилась первая песенка, за нею вторая и третья, никто и не заметил, с какою трогательной задумчивостью, с каким глубоким вниманием слушали певца ослы. Но Энрико и Гонорий торжествовали, переглядываясь, и Энрико даже шепнул аккомпаниатору значительно:
— Это — победа!..
— Si, signor… — ответил аккомпаниатор восторженно и покорно.
Надо думать, что молчание ослов обусловливалось скорее какими-то их собственными соображениями, нежели прелестью и очарованием звуков, ибо при четвертом, как раз наиболее трогательном романсе, два осла сразу взревели, — в начале, как всегда, беспомощно захлебываясь и стеная, в середине возвышая голос почти до раскатов пророческого крика и кончая теми же беспомощными и страдальческими выдыхами. Крик этот был настолько неожиданный, что задние ряды, забывшись, закричали: «Тише!», а Энрико, бледный, но вежливый, сделал аккомпаниатору знак переждать и дать г. г. ослам откричаться.
Но лишь только Энрико снова открыл рот, уже не два, а десять, двадцать ослов нестройно взревели, путаясь в голосах друг друга и своими громовыми раскатами покрывая не только нежнейшее пианиссимо певца, но и самые его отчаянные форте. Напрасно расстроенный Энрико повышал голос и вкладывал всю силу выразительности в свою изящную мимику — лишь моментами, в случайные порывы ослиного крика улавливало ухо его божественные трели, рыдания и слезы: уже все четыре дюжины ослов, взаимно заражаясь, мрачно ревели, как в последний день земли.
Так при гробовом молчании оскорбленных поклонников и замирающем ослином вопле закончилось первое неудачное отделение.
— Это же невозможно! — говорил в уборной Энрико, в слезах припадая на грудь также потрясенного Гонория. — У меня чуть не лопнули голосовые связки! Хоть ты-то слышал меня? Я себя не слыхал!..
— Конечно, я слышал тебя, мой бедный друг. Но я говорил же тебе, что ослы…
— Ах, оставь! — воскликнул Энрико. — Но почему они начинают выть как раз тогда, когда я открываю рот, и умолкают вместе со мною? Ты слышишь: сейчас они тихи, как ангелы. Отчего это?
Гонорий нерешительно ответил:
— Да, молчат. По-видимому, на них все-таки действует твое пение, и как только ты…
— Но ведь это же глупо! Ведь так они ничего не могут слышать! Ах, Гонорий, а ведь над этой песенкой рыдал сам император бразильский! — горестно восклицал певец, роняя крупные алмазные слезы. — А как я для них старался! Я сам — сам! — плакал для этих ослов, чего не делал даже для английской королевы… Нет, я их проберу: долой лирику — я дам им драму, и тогда мы увидим. Я их перекричу!