На перепутье (Йорк) - страница 39

В заливе темной воды поднимался в темное небо яркий источник света, надежный маяк, который каждый мог видеть. Леон остановился и облокотился на канат, наконец-то ощутив покой.

— Миледи, — пробормотал он. Именно так он думал о статуе Свободы с того самого момента, как только увидел ее. Ему было двенадцать лет, когда мать одним солнечным воскресеньем привезла его сюда на пароме из Нью-Джерси. Эти еженедельные воскресные экскурсии были самыми приятными моментами за всю неделю. Они были особенно увлекательными еще и потому, что мать его была преподавателем искусства в высшей школе, однако — Леон смутно понимал это уже тогда — никогда не показывала, что чему-то его учит, просто очень естественно говорила обо всем, что они видели, будто любознательный и верный друг. Хотя статуя Свободы была лишь одним из чудес, которые показала ему мать, он сразу же почувствовал к ней привязанность, уже не покидавшую его никогда. Теперь он ощущал даже некоторую неловкость за то, что до сих пор испытывает глубокие чувства к тому, что со временем научился называть «китчем». Он стеснялся признаться, что до сих пор помнит каждое слово из стихотворения Эммы Лазарус, выгравленного на постаменте статуи. Леон поймал себя на том, что тихонько повторяет четверостишие:

…Сильная женщина с факелом, чье пламя
Есть пойманная молния, и ее имя —
Мать беженцев. Из ее вытянутой руки
Исходит радушие, обращенное ко всему миру…

Бессознательной молитвой перед статуей, перед идеей, перед страной, сделавшей эту идею реальностью, перед матерью и своим детством — так звучали для него эти слова. Но было в его голосе и отчаяние. В этот редкий, странный момент оно свидетельствовало о том, что ни на одну из своих детских молитв он так и не получил ответа. И никогда не получит. Потому что единственными богами, перед которыми он когда-либо преклонялся, были боги, вылепленные древними мастерами.

Со временем Леон понял: эти великие, исторические работы, которые он так обожал ребенком, были идеалами, и ни одному человеку не дано подняться до их высоты. Почему же у греков это, кажется, получилось? Он ненавидел их за то, что когда-то верил — это достижимо. Неописуемый трепет, который Леон ребенком испытывал перед этими творениями, далеко превосходил просто восторг от созерцания совершенной формы. Он обожал их, не понимая, что в основе его обожания лежит способность этих скульпторов видеть человеческое благородство как естественное условие существования.

Но Леон тем не менее понимал: его чувства к статуе Свободы во многом объясняются тем, что на ее лице было то же спокойное, уверенное выражение, что и на греческих статуях. Однако дело было не только в этом, хотя он ни за что бы в том не признался: