— Товарищи!..
Аверьянов судей не называл судьями, к концу судебного заседания он думал о них просто как о товарищах и свое пребывание на скамье подсудимых считал вполне установленным, выясненным недоразумением.
— …Мне говорить нечего; мой защитник — я его не подкупал, денег ему не платил, вы мне сами его назначили — мой защитник сказал всю правду; хвалить я себя не буду; я скажу только вам, что к моим мозолистым рукам не пристала ни одна народная копейка.
Аверьянов поднял, показал судьям свои длинные, жилистые, корявые руки…
— Руки и совесть у меня чисты, а говорить много я не умею, нет в голове столько фантазии, сколько у следователя, у обвинителей и защитников.
Аверьянов помолчал немного; корявыми, негнущимися пальцами, как граблями по соломе, провел по волосам, и тихим голосом, в глазами, опущенными вниз (опущенными, чтобы не видно было слез), как кому-то близкому, родному, с болью пожаловался:
— Устал я, товарищи, соскучился в тюрьме без работы…
Замолчал, сел, закрыл лицо огромными, жесткими ладонями.
Зуев зашептал Кашину:
— А знаете, правда иногда бывает очень бледной. Ведь Аверьянов не виноват…
Кашин твердил свое, бледнел, волновался.
— Тут что-то есть, что-то, не так…
Поздно ночью судьи ушли за кулисы в уборную актрис, в совещательную комнату. Подсудимых увели в тюрьму. Ушли одни, увели других, чтобы расстоянием, дверями разорвать, разрезать то невидимое, но крепкое, что связывало судей и подсудимых в единое целое.
Судьи ушли в тьму кулис, в полумрак, в тесноту, в духоту уборной актрис, чтобы не видеть глаз, лиц тех, кого нужно осудить, чтобы в табачном дыму, в копоти керосиновой мигалки, в запахе дегтя и пота на белой бумаге черными чернилами написать кроваво-красное слово — расстрелять. Чтобы написать это слово перед рассветом, когда красные от бессонницы будут глаза, когда глаза будут утомлены и, следовательно, не увидят, что слово, чем бы ни было написано, всегда кроваво-красное, что за ним всегда кровь, расколотый череп, мозги, черная яма, черная сырая земля. Чтобы не понять, что слово это, написанное на бумаге, — беззвучно, но беззвучно, как порох, по бумаге же рассыпанный и таящий в себе гул взрыва, огонь и дым…
В день объявления приговора утром Зуев встретил Кашина на улице; в суд пошли вместе; Кашин был бледен.
— Я не знаю, виноват или нет Аверьянов, но я знаю, что расстрелять его нельзя, немыслимо; когда я обвинял его, я не колебался, но последнее слово, это его какая-то особенная уверенность в своей правоте, его спокойствие… Что-то есть тут неладное…
Зрительный зал не мог вместить всех желающих услышать приговор. Конвой пропустил в первую очередь родственников. Громадная толпа осталась на улице. Милиционеры оттеснили толпу к противоположному тротуару, растянули ее на целый квартал.