* * *
В то утро в отделении интенсивной терапии находилось шесть человек. Я был первым посетителем, и меня никто не сопровождал. Я шел вдоль палат и смотрел на пациентов. Каждого из них окружала паутина трубок, с помощью которых больным подавали лекарства, кислород и откачивали мочу. Аппараты пищали, указывая частоту пульса. Я видел мужчину с невероятно раздутым животом; исхудавшую женщину, которая беззвучно открывала и закрывала рот, как выброшенная на берег рыба. Еще один пациент с перевязанным лицом мог быть как мужчиной, так и женщиной: его тело накрывала простыня, а лицо под бинтами казалось плоским. Семидесятилетняя женщина лежала с чем-то вроде клипсы в носу, через которую поступал кислород. Она стонала при каждом вдохе. Маленький мальчик, казалось, спокойно спал, но вокруг него повсюду виднелись провода, а сидящий около его кровати мужчина тихо плакал.
— Вам помочь? — спросила дежурная медсестра.
— Я ищу свою мать — миссис Куртовиц.
Медсестра посмотрела в свой список, перелистала все страницы, словно демонстрируя, как она старательно выполняет свою работу.
— У нас нет пациентки по фамилии Куртовиц.
Наверное, Келвин что-то напутал, сказав, что мама в отделении интенсивной терапии, но ее здесь не оказалось. Я испытал облегчение.
— Наверное, ее перевели в другое отделение.
Сестра снова взглянула в свой список, затем подошла к столу и посмотрела медицинские карты.
— Не думаю, — отозвалась она, читая имена на картах. Меня это совершенно сбило с толку. — По-моему, у нас нет пациентки по фамилии Куртовиц.
— Гудселл. Извините. Возможно, ее зовут Гудселл. Господи. Даже не знаю, о чем я думал. Скажите, ее перевели?
Сестра минуту смотрела мне прямо в глаза.
— Гудселл, — проговорила она спокойно, посмотрев в свой список, но, похоже, даже не читая его. — Палата номер четыре.
— Где это?
Она указала на бокс, который я только что прошел. В нем лежала старая женщина с закрытыми глазами, стонавшая в полузабытьи. К ее носу тянулась кислородная трубка.
Я стоял перед кроватью, пытаясь узнать в этих желтовато-седых волосах, ставших сальными от пота, в этих ввалившихся щеках, в этом голосе, протяжно выпевающем песню боли, в этих останках, бывших когда-то женщиной, — мою мать. Мне понадобилось много времени, прежде чем я смог узнать ее. И это было ужасно.
Я дотронулся до ее руки, и она открыла глаза. Они остались такими же ясно-голубыми, но взгляд был полон усталости и страха. Она заговорила, но в горле у нее пересохло, и она с трудом произносила слова.
— Малыш, ты пришел. Ты не… — она попыталась прочистить глотку, но это причиняло ей боль, — мне нельзя разговаривать.