Сияя улыбкой благожелательности, консул протянул через стол ладонь плавничком:
— Что вы, что вы. Очень рад вашему приходу. Учитывая все обстоятельства, я почти уверен… Nil desperandum[10], знаете ли, nil desperandum. Не горюйте!
Но прошло два дня, и не было ни малейшего отклика на газетные объявления, и ничего хорошего не получилось из долгой, омраченной языковыми затруднениями беседы с очаровательной представительницей квестуры[11], так что Барнаби не мог не горевать о своей утрате. Он был на обеде в посольстве и пытался соответствующим образом реагировать на соболезнования и заботу посла. Но по большей части он сидел в садике на крыше пансиона «Галлико» среди гераней в горшках и стремительных ласточек. Его спальня стеклянной дверью выходила в глухой угол садика, и он напряженно прислушивался к каждому телефонному звонку в помещении. Порой он готов был уже допустить, что придется заново написать сто тысяч слов романа, но от такой перспективы ему становилось худо физически и морально, и он гнал от себя эту мысль.
Очень часто ему казалось, что он летит куда-то вниз в дьявольском лифте. Из короткого забытья он рывком возвращался к прежнему кошмару. Он говорил себе, что обязан написать и агенту, и издателю, но эта обязанность была горше желчи, и он все сидел и вслушивался, не звонит ли телефон.
На третье утро в Рим пришла жара. Садик на крыше раскалился, как печь. Он сидел один в своем углу с несъеденной булочкой, горшочком меда и тремя осами. От состояния раздражительной апатии он наконец перешел к тому, что могло быть названо отчаянием с большой буквы, и с отвращением говорил себе:
— И всего-то мне нужно хорошенько выплакаться в чью-нибудь просторную жилетку.
Подошел один из официантов.
— Finito?[12] — как обычно пропел он. И когда Барнаби дал положительный ответ, он сделал жест, который можно было принять за приглашение войти в помещение. Сначала Барнаби решил, что официант указывает на то, что здесь слишком жарко, но потом подумал, что по какой-то причине его хочет видеть хозяйка.
И вдруг в нем всколыхнулась надежда — он увидел, как из дверей выходит и направляется к нему полный мужчина в куртке, наброшенной на плечи. В спину ему светило солнце, и он казался призраком, темным и нематериальным, но Барнаби сразу узнал его.
Перед его глазами замелькали картины злосчастного дня. Он видел мужчину, как тогда, между головами влюбленных, под аккомпанемент грома и молний. И он не мог бы сказать себе, было ли испытанное им чувство лишь опасливым облегчением или блаженной разрядкой двухдневного напряжения. А когда мужчина оказался в тени и вынул из-под пиджака его кейс, Барнаби лишь подумал, что хорошо бы вдруг не потерять сознание.