Бестактные подруги твердили:
— Нинка, ты что, очумела? Молодая, красивая, лови момент, балда! Годы не вернешь, не дави в себе либидо…
Какое, на фиг, либидо?! Плевать на мужиков хотела Нина, стоя под студеным душем. Закалилась от них, как от ангины, выздоровела от этой беды-«либиды». Один стимул у нее на всю оставшуюся жизнь — Верочка. Одна проблема, а в ней, будто в матрешке, еще куча: как воспитать безотцовщину, как накормить полезно и вкусно, одеть-обуть не хуже других, сказку о трех медведях перед сном рассказать, когда усталые веки хоть спичками подпирай…
Верочка пребывала в надоедливом почемучном возрасте, вынь да положь ей ответы на все вопросы. Пытала настойчиво: «Мама, вот ты — медведиха, я — медвежонок, а где у нас медведь?» — в детской лукавости своей стараясь выведать о главной недостаче в доме.
Нина терялась. Поднималось тайное, бессонными ночами на злых слезах настоянное, в тугой комок свернутое с глухой обидой вперехлест, и вопреки всем запретам мерцало из глубины живой победной болью.
Дочка ранним женским сознанием чуяла Нинино смятение, гладила по щеке пухлой ручкой:
— Ты моя самая-самонькая, мамочка, хочешь, я тебе из пластилина медведика слеплю?
Сглотнув подступивший к горлу ком, Нина исступленно целовала дочку, та даже начинала задыхаться и хныкать, но не было в этот момент в мире поцелуев более горячих и одновременно более святых и светлых.
Потом…
Потом из понятливого детства дочки острыми коленками вперед прорвалось безжалостное отрочество, когда вечерами она хлопала дверью, уходя «…к подружке, ты же не можешь купить цветной телевизор». Хотя при чем тут это и многое другое, чего Нина не могла, как бы ни хотела?
Был преждевременный интерес к альковным романам, звонки по телефону от взрослых мальчиков и прерывистый шепот: «Тише, а то мамаша услышит». А «мамаша» стой на кухне, болезненно прислушивайся и заправляй валидолом сбитое дыхание…
Следом заполыхал костер самозабвенной, но безответной любви. При Нининых попытках торкнуться в детскую комнату знойный жар опалял щеки Верочки: «Иди, мама, иди, сама знаю, не твоя жизнь, моя». Глаза дикошарые, как у киношного фашиста, расстреливающего кого-то в упор…
По ночам, больная пронзительной горечью дочкиных метаний, мать кралась на кухню к мусорному ведру и сотрясалась в сухих рыданиях над пасьянсом из клочков Верочкиных неотправленных писем, полных заклинаний и угроз суицида. Днем изо всех сил старалась быть веселой и ни о чем таком не подозревающей, придумывала нехитрые домашние сюрпризы, которым дочка раньше так радовалась. Теперь, осунувшаяся и заторможенная, Верочка в упор не видела супервкусного обеда. Не замечала и призванного предотвратить несчастье тщательно отрепетированного спектакля в отчаянном Нинином театре одного актера.