— Разреши ему, отче, — сказал тогда и старик Патриархеас. — Он хороший человек.
— Он хочет говорить о том, чего сам не знает, — возразил поп Григорис.
— Это не имеет значения, — вмешался тогда Яннакос. — Твоя святость все знает и просветит его.
— Пусть выступит! Пусть выступит! — крикнул Костандис.
Люди осмелели. Вскочил мясник Димитрос, поднялись парикмахер Андонис, дед Христофис, захлопали в ладоши, закричали: «Пусть выступит! Пусть выступит!»
Поп Григорис раздраженно пожал плечами.
— Хорошо! Хорошо! — сказал он. — Не галдите!
Он неохотно положил руку на голову Манольоса.
— Пусть бог тебя просветит, — сказал он. — Говори!
И скрестил руки на груди, приготовившись слушать.
Манольос сделал шаг вперед и остановился посреди толпы. Яннакос и Костандис быстро подкатили камень, и Манольос стал на него. Односельчане, мужчины и женщины, окружили пастуха. Подошел и священник Фотис со своими. Слегка наклонив голову, он поздоровался с попом Григорисом, но тот сделал вид, что ничего не заметил.
Манольос повернулся лицом к востоку, перекрестился и заговорил:
— Братья, я хочу рассказать вам о Христе. Только вы меня извините, я малограмотный и не умею красиво складывать свои слова. Но позавчера, на заходе солнца, Когда я сидел у своей кошары, пришел Христос и сел рядом со мной на лавочке, тихо, просто, как садится какой-нибудь сосед. В руке он держал пустой мешок. Он вздохнул и уронил мешок на землю. Ноги Христа были в пыли, из ран от гвоздей сочилась кровь. «Ты меня любишь?» — спросил он меня скорбным голосом. «Христос мой, — ответил я ему, — прикажи, и я умру за тебя».
Он покачал головой, улыбнулся, но ничего не сказал. Некоторое время мы сидели молча; я не осмеливался заговорить. Но затем решился.
«Ты устал, Христос, — сказал я ему, — ноги у тебя в пыли и в крови. Откуда ты идешь?» — «Брожу по селам, — ответил он мне, — был я и в Ликовриси. Дети мои голодают. Нес я с собою этот мешок, чтобы наполнить его подаянием, но вот смотри, я возвращаюсь с пустым мешком. Устал я…»
Он замолчал. Мы оба смотрели на заходившее солнце. И вдруг снова раздался его голос, полный скорби и жалобы: «Что же ты сидишь, если говоришь, что любишь меня? Что же ты сидишь, спокойно и безмятежно скрестив руки? Ты ешь, пьешь, читаешь с удовольствием мои слова, плачешь, когда читаешь о моем распятии, а потом ложишься на лавку и спокойно спишь. И тебе не стыдно? Так-то ты меня любишь? Любовь ли это? Встань!»
Я вскочил и пал к его ногам. «Господи, — крикнул я, — грешен, жду твоего приказа». — «Возьми свой пастушеский посох, иди к людям, не робей и беседуй с ними». — «Что же я им скажу, господи? Я малограмотный, бедный, робкий. При виде собравшихся людей я теряюсь и ухожу. А ты меня посылаешь говорить с ними; что же я им скажу?» — «Пойди и скажи им, что я голодаю, что я стучусь в двери, протягиваю им руки и прошу: „Помогите, христиане!“»