Когда я заболевала, я пыталась вспомнить все, что видела за время зимних каникул, и в голове моей была каша. Я отлично помнила «Двенадцать месяцев» и «Синюю птицу», потому что видела их сто раз и готова была смотреть еще столько же. В «Синей птице» мне больше всего нравились потустороннее царство и Насморк, который в образе молодой женщины с распухшим красным носом бегал по сцене и непрерывно чихал. А в «Двенадцати месяцах» я любила сказочника в полосатых брючках. Он выходил перед каждым действием и, забавно подпрыгивая, приговаривал нечто вроде «бимс-бамс-буры, буры-базилюры». Еще я помнила пьесу «Снежок», которую смотрела с бабушкой в ТЮЗе. Снежком звали бедного негритенка, угнетенного и забитого. Его мучили и притесняли белые янки в ненавистной Америке. Как мне хотелось спасти мальчика, выкрасть его, привезти в Москву, поселить у себя, обогреть и утешить! По дороге домой мы с бабушкой строили многочисленные планы по спасению мальчика и посылали проклятья Америке.
Но что же еще я смотрела? Ведь я ходила в театр почти каждый день. Отлично помню, как мы с дедушкой случайно сели не в свой ряд и как дедушка, к моему ужасу, легко и быстро перешагнул через спинку одного и другого кресла и оказался в нужном ряду на наших законных местах. Помню, как он предложил мне последовать его примеру и как я, ни на кого не глядя, пошла по рядам, от смущения наступая людям на ноги. Но что мы с ним смотрели, так я и не вспомнила. Я пыталась восстановить все с самого начала и вдруг отчетливо увидела школьный коридор, зеленые шторы с блестками и большой плакат, где витиеватым почерком было написано: «Али-Баба и сорок разбойников» — самый интересный, самый желанный и самый недоступный спектакль, запретный плод моего детства.
* * *
Нет ни унынья, ни тщеты.
Есть банты, шарики, цветы.
Жизнь — детский утренник, поверьте,
Весть долгожданная в конверте,
Мгновений пестрых конфетти.
Ну что ж, и я во сне кричу,
Но помнить сон свой не хочу.
Тьму напугав, включу фонарик.
А утром, взяв за нитку шарик,
Опять на праздник полечу.
Что за страсть такая — вспоминать, вспоминать? Летний день. Мой самый первый день в детском саду на даче в Расторгуеве. Нас укладывают спать на улице. Расставлены и застелены раскладушки. «Быстро лечь. Считаю до трех. Раз, два…» — командует воспитательница. Залезаю под одеяло и ложусь на казенную подушку с полустертым фиолетовым штампом: «Детсад ф-ки „Парижская коммуна“». Тоска. Тоска. Мама далеко, в Москве. Кругом все чужие. И этот ненавистный «мертвый час» — дневной сон средь бела дня при ярком солнце. Мимо ходят взрослые, негромко переговариваясь друг с другом. Приехала новенькая. Она опоздала. Ее накормили обедом и разрешили не спать. У нее неправдоподобно писклявый голос. Она говорит со своей мамой, которая дает ей последние наставления, называя «птенчиком». Я с завистью слушаю писк «птенчика» и смотрю вверх на тонкие верхушки деревьев, которые покачиваются и скрипят. И постепенно к чувству тоски примешивается что-то еще: ощущение новизны, голубизны неба, белизны берез, запах травы, леса, чистого белья; головокружение от плывущих облаков, колеблемой листвы, качающихся вершин; чувство сиротства, заброшенности в текучем, впервые обнаруженном пространстве, где ты один на один с небом, деревом, ветром; чувство покинутости всеми и причастности неизвестно к чему. Господи, сколько надо потратить слов, которые я и не знала тогда, в свои шесть лет, чтобы в результате так и не смочь передать и малой доли того, что чувствовала.