Текст этого письма Даниил Семенович приводит в записках об отце, написанных по моей просьбе в мае 1985 года.
Милая Лариса!
Вы хотите, чтобы я написал то, что помню о вашем отце. Попробую. Но странно подумать, что прошло 43 года с того дня, когда в заснеженной деревушке Дача — заовражной окраине Мещовска — мы безнадежно обнялись в минуту его насильственного ухода в неизвестность. Время стояло суровое — военная зима 1942-го. Наше наступление, начавшееся в декабре 1941-го под Москвой, остановилось. Его поступок — поездка в Москву на попутной — выглядел бы в иных обстоятельствах простительно мальчишеским порывом. Но тогда обернулся беспощадно наказуемым своеволием — «дезертирством на двое суток». Я и сейчас слышу, как откидывались обеляющие слова «на двое суток» и оставалось только лишенное смысла, гибельное слово «дезертирство». Все понимали, что это значит. И потому безнадежным было прощальное объятье. Не могу уже вспомнить, через кого и как он передал нам письмо, написанное плохо очиненным карандашом на листах бумажного срыва, — семь страничек отчаяния, душевной чистоты и веры в дружбу. На тусклом конверте без марки было написано: «Данину, Мельману, Аграновичу, Григорьеву». Я приписал в нижнем правом углу конверта дату — «24 февраля 1942 г., Мещовск». Потом стал обводить синими чернилами по карандашным линиям текст, чтобы письмо в передрягах сохранилось и почерк уцелел. Но, как вижу сейчас, успел обвести лишь три с половиной странички. Что-то помешало, а что — не помню… Допускаю, что, может быть, он сунул мне это письмо в минуту прощанья, и потому нет нужды догадываться, через кого и как он его передал нам. Адресованное четверым, оно осталось у меня, очевидно, как у старшего (мне было тогда 28 лет, Неме Мельману — 24, Жене Аграновичу и Григорьеву-Белецкому — около того)… Помню, я перечитывал это письмо после войны только однажды, когда мы с моей покойной женой — Софьей Дмитриевной Разумовской — ностальгически разбирали сохранившуюся переписку военных лет. В одной из шести трофейных немецких папочек «Зольдатен Брифе», изобретенных для подшивки писем, приходивших на фронт, я тогда нашел и Мишин выцветший конверт. Удивительно, что время его сберегло! А сейчас, как обещал Вам, нашел его во второй раз, снова перечитал, и снова — с перехваченным горлом… Но будет, наверное, правильно, если я приберегу текст того письма к концу этих коротких воспоминаний, которым невозможно придать разумной связности: время подвергает память эрозии, и то, что исчезло, не восстановить, иначе оно не было бы исчезнувшим.