Вот приезжаю я домой, а Гарасим уж у нас. Выходит на крылечко и спрашивает с ехидцей: «Ну, как поохотился, куманек? Вспоминал ли меня на охоте-то?»
Я слушаю это его, и меня аж трясет от злости. Сукин ты сын, думаю, пришпандорить бы тебя как следует за такое дело. Думаю это, а сам сдерживаюсь. Боюсь уж его, варнака. Тронь такого, так он не то еще сделает.
«Ладно, ладно, — говорит тут мне Гарасим. — Не сердись… Ты сколько пуль брал-то с собой сегодня?» — «Два десятка, — говорю, — с лишним…» — «Так, так, — говорит Гарася. — Значит, ты сегодня должен был привезти четырнадцать — пятнадцать белок…» — «Двадцать белок, — говорю, — должен был привезти. Ведь двадцать шесть пуль брал и все высадил из-за тебя в белый свет как в копеечку…» — «Ну что ж, — говорит мой Гарасим, — поезжай завтра за своими белками. Никуда оне от тебя не уйдут. Только ни в чем не сумлевайся да помни — плоха душа у ерша, если у него щетина дыбом не стоит. Давай винтовку-то». Тут он взял мою берданку, разобрал ее и стал промывать. В трех водах промывал, да все с наговорами, сукин сын, да с молитвами. А меня заставил пули лить. И над пулями тоже что-то мухлевал…
На другой день взял я своего Шарика и выехал чуть свет. Приезжаю опять на вершину Андачжачихи, свернул с дороги, поехал хребтом на Кракчуль. Слышу — Шарик уж тявкает. Подъезжаю — вижу, высоко-высоко на лиственнице белка. Слез с коня, выбрал поудобнее местечко, снял берданку, поставил на рогули, перекрестился, прицелился и… бац! Летит белка вниз… А Шарик уж снова подает знак. Подъехал, сбил вторую. Потом третью, четвертую. И так за день-то дивствительно нащелкал их около двадцати штук. Только последние два раза и просадил мимо. Но это было уж к вечеру. Уж темнеть стало. А до этого все у меня шло как по маслу. Вот тебе и Гараська. Он что хочет, то и сделает с нашим братом… Хоть верьте, хоть не верьте, а так оно и было.
— А чего не верить-то. Что мы, не знаем Гарасима.
— Напьется до того, что в грязи валяется. А какую силу человек имеет!
— А не слышали, что он со мной вытворил? — спросил недавно подошедший Кустей Лабадов. Он только что выслушал рассказ Ехрема об охоте, и ему не терпелось рассказать всем какую-то новую историю про Гарасима.
— А чего он мог с тобой вытворить? Вы ведь друзья-приятели. Водой не разольешь.
— Да ведь вас недавно вместе пьяных видели. Когда это было?.. Вроде на спасов день.
— Вот-вот, как раз на спасов день это и случилось. Засиделись мы тогда с ним у Филиных допоздна. И пошли домой дивствительно пьяненькие. Вот спускаемся мы на мост через Барсуков лог… Темень, хоть глаз выколи. Держимся друг за друга, чтобы, значит, это не упасть. Вдруг мой Гарасим остановился и что-то слушает. «Чего ты это, — спрашиваю, — остановился в самой грязи? Пойдем, — говорю, — поздно уж». А он мне в ответ: «Тише ты, — говорит. — Не слышишь, что ли?» — «Ничего, — говорю, — не слышу…» — «А ты, — говорит, — слушай как следует». Тут я прислушался. «Чего-то, — говорю, — мельтешит в ушах. А что, к чему — понять не могу». — «А ты еще раз, — говорит, — послушай. Вот и поймешь». Вот стали мы прислушиваться вместе. «Слышишь, — говорит, — ведь петухи это поют». Тут я прислушался как следует — дивствительно где-то поют петухи… «С чего бы это, — говорю, — они с вечера запели?.. Ведь рано им еще петь-то». — «Да ты слушай, — говорит, — где они поют-то. Ведь в Барсуковом логу поют. Неужто не слышишь?» Тут я опять прислушался — дивствительно поют в Барсуковом логу. Где-то на самой вершине. И поют все громче, все сильнее. «Что за оказия? — спрашиваю его. — Какие могут быть петухи на вершине Барсукова лога? Да еще с вечера… С чего бы это такое?» А он стоит, варнак, да ухмыляется. А петухи эти так и заливаются. Аж в ушах звенит… Гляжу я опять на него, и вдруг меня сразу как бы осенило, что это за петухи с вечера запели в Барсуковом логу… Вот так друг, думаю, так тебя расперетак. Надо, думаю, уносить поскорее ноги от такого друга. И сразу, не говоря ни слова, подался домой. Иду это к себе, а петухи эти самые поют все сильнее и сильнее. Прямо в уши кукурекают.