Очарование зла (Толстая) - страница 39

— Мы тебя подвезем. У нас авто, — Эфрон кивнул на потрепанный пикап.

— Спасибо, не надо. Мне недалеко.

Она повела плечами, как бы отряхиваясь от неожиданной встречи, и зашагала прочь прежней походкой. Вечерняя мгла начала уже смыкаться за ее спиной, когда Эфрон спохватился:

— Вера!

Она остановилась, обернулась. Уже далекая.

— Вера, приходи завтра на вечер Марины. В семь!

Она молча повернулась и исчезла в тумане.

— Фантастика. — возбужденно обратился Эфрон к Болевичу. — Париж — неминуемый город. Всегда встретишь кого-нибудь…

— Да, — уронил Болевич. — Кого-нибудь да встретишь. Ты закончил? Поехали…

* * *

Маленький зал, где Марина читала, был набит до отказа; электрический свет теснился среди людей так, словно был толстяком, приглашенным бесплатно, и теперь искал свободное местечко, где бы приткнуться. Дым витал повсюду, дым питал легкие, пропитывал волосы, одежду и тоже выглядел одушевленным; впрочем, физиономия его была неприятная, и тонкие, неопределенные его пальцы то и дело обвивались вокруг шей с явным намерением удушить.

Марина стояла — отдельная от всех и все же неуловимо принадлежащая толпе. Эфрон наблюдал за ней с восторженностью и тревогой. Он знал это ее давнее свойство: она не могла жить не на людях, но, оказавшись среди скопища народу, тотчас ощущала себя у позорного столба. Выставленной на позор, то есть на зрелище.

В ярком свете, ее заливающем, хорошо заметна была главная прелесть ее внешности: смуглый оттенок кожи при очень светлых крыжовенных глазах и светлых волосах.

Когда в юности кто-нибудь вздумывал восхититься ее наружностью, она оскорблялась: как? посмели заметить ТЕЛО? восторгаются КОНТЕЙНЕРОМ? ЯЩИКОМ? а как же душа?

Демонстративно радовалась седине, морщинкам.

И все равно оставалась красивой, думал Эфрон. Все равно.

Вперемешку, из-за тесноты, сидели те, кто восхищался ею, и те, кто пришел посвистеть, поиздеваться. Совсем рядом он услышал, как кто-то говорил кому-то:

— А вы, стало быть, знаетесь с Цветаевой?

— Да, знаюсь, ну и что с того? — огрызался второй.

Первый снисходительно хохотнул:

— Как она не устанет греметь и подымать на плечи эпоху!..

И совсем тихий голос:

— Нищая ведь, как мы, а с царскими замашками…

— Царь-дура…

Эфрон молчал, стараясь не вмешиваться. Он знал, что скандал еще сегодня будет, но не в самом же начале вечера!

В Париже было немало русских, которым больше всего на свете хотелось обрести покой, уют — особенно после пережитого. Они отвергали «игру внешними приемами, звуковыми и образными». Они называли себя «Парижской нотой» — эти молодые поэты, выражавшие в своем «негромком» творчестве изначальную усталость поколения, острую жалость к себе, к миру творческих людей вообще.