Что ж, они имели право на сострадание: многие из них действительно вели очень тяжелую жизнь. Марина им мешала отдыхать после рабочей смены. Марина просто не позволяла расслабиться — с ее необычными ритмами, со сложной метафорой, с ее выкриками.
Они сочиняли на нее фельетоны. Марина не отвечала. Ее старый, еще юношеский (девический) девиз: «Не снисхожу». Был бы щит — написала бы на щите…
Она помолчала, дожидаясь, пока внутри у нее установится необходимая тишина (снаружи тишина сама собой не установится — тишину снаружи установит сама Марина). Начала читать.
Читала она всегда хорошо, спокойно, без завываний и лишних акцентов. Когда-то, очень давно, — хором, с сестрой Асей. Брюсов, увидев их с Асей перед поэтическим вечером, брякнул: «Кажется, нас здесь больше, чем надо… поэтов». С тех пор Марина не любила Брюсова.
Ася — в Москве. Там же и Ариадна. Аля уехала как будто навстречу князю-жениху, радостно. В семье с ее отъездом стало спокойнее.
Марина — на своем привычном месте, у позорного столба, одна.
Эфрон слушал ее голос…
Стихотворение закончилось. Выкрик (дождались, дорвались):
— Что ж не о челюскинцах, товарищ Цветаева? Почитайте нам о челюскинцах!
Марина сильно сощурилась, но лица говорившего не увидела. Без паузы, без единого возражения начала:
Челюскинцы! Звук —
Как сжатые челюсти.
Мороз из них прет,
Медведь из них щерится…
Гул голосов нарастал; стихотворение не все слышали. Марина, не повышая тона, закончила — так же уверенно, как и начала:
…Сегодня — да здравствует
Советский Союз!
За вас каждым мускулом
Держусь — и горжусь:
Челюскинцы — русские!
Ожидаемый взрыв последовал. Эфрон, вскочив, аплодировал; рядом, улыбаясь, хлопал и Святополк-Мирский. Болевич тонул где-то в табачном дыму, его не было видно. Хлопали и другие, перемежаемые свистом и выкриками. Наконец Цветаева повелительно повела рукой; шум попритих.
Марина сказала:
— Часть моих коллег-поэтов постоянно выталкивает меня в Россию с таким рвением, словно я мешаю им наслаждаться жизнью здесь…
— А вы уже получили серпастый-молоткастый? — новый язвительный голос.
— Нет, — сказала Марина без тени улыбки. И без прищура, не снисходя даже до того, чтобы попытаться углядеть источник этого звука.
— И напрасно. Ехали бы к своему любимому Маяковскому.
— Маяковский… — Цветаева задумалась на миг. — Сильнейший лирический поэт. И закончил он сильнее, чем лирическим стихотворением, — лирическим выстрелом.
Она говорила с ними так, словно они были ее близкими друзьями, способными понять любую, самую сложную, самую парадоксальную ее мысль. И это их даже не раздражало, а бесило, а она скользила близоруким взглядом поверх голов: Квазимодо у позорного столба, и даже пить не просит!