В те вечера, когда я, покончив с ужином и прогулкой, обнаруживал, что способен сносить одиночество (хотя положение мое мне никогда приемлемым не казалось), я садился на раскладушку, разворачивал на одеяле шахматную доску, расставлял в четыре шатких ряда пластмассовые фигуры и обдумывал ходы и стратегии, которые затем использовал, играя с идеализированными, не определенными мною точно противниками. Ни с кем, кроме Бернер, я до того не играл. Но думал, возясь в хижине с шахматами, об Артуре Ремлингере. Стратегии мои подразумевали, как правило, отважные фронтальные атаки. Я побеждал противников, жертвуя им фигуры на манер все того же ставшего моим героем Михаила Таля. Эндшпиль неизменно достигался с молниеносной быстротой, поскольку сопротивлялись мои противники вяло. Иногда я играл медленно, прибегая к обманным атакам и отступлениям (последние мне не очень нравились) и сопровождая их проницательными комментариями и замечаниями касательно того, что уже предприняли противник и я, и что он, по всему судя, задумал, но никогда не открывая ему моего плана победоносной игры. Все это время я слушал старенький радиоприемник «Зенит», чьи лампочки тускло светились за обозначавшими длины волн цифрами. Холодными безоблачными ночами из приемника неслись голоса далеких людей, и мне казалось, что это ветер разносит их по свету без какого-либо уважения к границам. Де-Мойн. Канзас-Сити. Чикаго. Сент-Луис. Скрипучий негритянский голос из Техаса. Кричавший о Боге голос преподобного Армстронга. Голоса, принадлежавшие, как я полагал, испанцам. Другие, обозначенные мной для себя как французские. Ну и конечно, канадские станции — Калгари, Саскатун, — принимавшиеся очень чисто и сообщавшие новости: Канадский билль о правах, «Федерация кооперативного содружества» Томми Дугласа. Звучали названия городов, о которых я ничего не знал, понимая, впрочем, что к Америке они отношения не имеют, — Норт-Бетлфилд, Эстерхази, Ассинибойа. Я тешил себя надеждой настроиться на какую-то из станций Северной Дакоты — не так уж и далеко она находилась — и узнать что-нибудь о суде над моими родителями. Но так и не нашел ни одной, хотя временами, лежа в темноте на раскладушке и слушая, как пощелкивает, остывая, печка, притворялся перед собой, что слышу обращенные ко мне американские голоса, голоса людей, которые все обо мне знают и дадут мне хорошие советы, если только я смогу не засыпать подольше. Во многие ночи именно эти мысли вкупе с лавандовой свечой меня и усыпляли.
В другие вечера я открывал одну из оставшихся на кухне картонных коробок и приятно проводил время, перебирая свидетельства того, что до моего появления в этом домишке годами шла настоящая жизнь. То были вещи и документы, относившиеся к прериям, истории, человеческой памяти, такие же чуждые мне, как течение времени; они создавали впечатление, что жители Партро не отошли в прошлое, но шагнули в некое другое мгновение живого настоящего — чем и объяснялось как отсутствие в городке приличного кладбища, так и обилие брошенного тут имущества.