считала, что лучше мне оказаться здесь, чем в каком-нибудь сиротском приюте Монтаны. А она несомненно любила меня.
Бернер написала, что жизни наши загублены, но впереди у нас еще долгий путь. Я не мог, конечно, притворяться совершенно счастливым. Но был доволен уже и тем, что мне не приходится ходить с ведром по воду, мыться, используя для этого насос, плитку и кусок мыла, спать в холодной, сквозистой, наполненной едкими запахами лачуге, делить отхожее место с Чарли Квотерсом и не видеть целыми днями ни одного знакомого лица. Наверное, думал я, жизнь моя переменилась к лучшему, хоть мне какое-то время и не верилось в такую возможность. И теперь я вправе полагать — а для меня это было очень важно, — что по крайней мере какая-то часть моей натуры склонна верить в то, что жизнь может стать лучше, чем была.
Во время единственной моей встречи с Артуром Ремлингером и единственного нашего разговора он спросил, наполовину в шутку, не хочу ли я сменить имя. Я ответил, что не хочу, как ответил бы любой другой человек, и уж тем более стремившийся, подобно мне, держаться за то, что он есть, что он о себе знает, — в особенности когда все это становится спорным. Однако, лежа в моей комнатке под свесом кровли, я начинал понимать, что Артур Ремлингер знал, возможно, что-то такое, чего не знал я. А именно: если ты послан в мир для того, чтобы набираться впечатлений, тебе необходимо, быть может, — так я думал теперь — обращаться в кого-то другого, пусть даже ты не знаешь в кого, пусть даже считаешь, да и мать твоя так говорила, что человек всегда остается верным слепком того существа, каким он был в самом начале своей жизни. Мой отец сказал бы, конечно, что это первое существо — то, каким я был вначале, — уже не имеет смысла и должно уступить место кому-то получше его. Наверное, он думал так и о себе. Однако сам он с этим уже запоздал.
И вот, обосновавшись в Форт-Ройале, городе, который жил полноценной жизнью и относился к себе с уважением, я наконец привлек внимание Артура Ремлингера, — Флоренс предсказывала, что так оно и будет, да я и сам жаждал этого до крайности и не смог бы сказать, почему это не произошло до той поры. Пока я жил в Партро, Артур Ремлингер при каждой нашей встрече представлялся мне совершенно другим, не таким, как в прошлый раз, человеком; меня это, естественно, сбивало с толку и еще пуще обостряло ощущение моего одиночества. Он мог быть дружелюбным, полным воодушевления, словно бы собиравшимся сказать мне что-то, но так и не говорившим. А в другой раз оказывался замкнутым, скованным и, похоже, стремился поскорее избавиться от моего общества. В третий же раз или еще в какой-то он становился чопорным и надменным — неизменной оставалась только его дорогая (пошитая, как я полагал, на востоке страны) одежда. Мне он казался самым непоследовательным, какого я видел когда-либо, человеком. Но именно это меня и притягивало и внушало желание понравиться ему, ведь я никогда еще не встречал людей по-настоящему странных — не считая, разумеется, нашей матери — или пробуждавших во мне подлинный интерес — не считая, опять-таки, Бернер, бывшей, впрочем, более, чем кто-либо на свете, похожей на меня.