Впрочем, случайностью кажется лишь не понятая нами необходимость.
Пьем с американцами чай, договариваемся о поддержании контакта на будущее. У собеседников приятные, спокойные манеры, но что-то их едва приметно беспокоит. Неужели чай? Приезжающим в Москву иностранцам их соотечественники внушают, что московская вода загрязнена, что все продукты недоброкачественные и для душевного спокойствия лучше избегать любого русского угощения. Мне вспоминается знакомый советский дипломат, работавший в Пакистане. Если ему не удавалось избежать чашки чая, предложенной радушными (и, надо сказать, весьма чистоплотными) пакистанцами, он тут же глотал украдкой таблетку синтомицина. Легонько кусает душу обида: дожили! Вернулись в первобытное экзотическое состояние; иностранные купцы, запасшись собственным провиантом и водой, приезжают торговать с туземцами яркими тряпками, электронными игрушками, бусами и зеркалами. Туземцы же ничего не могут им предложить, кроме нефти, цветных металлов, леса, угля и прочего сырья.
Герберт и Майндер раскланиваются, перепрыгивая через лужи, направляются к машине. К нашим тротуарам их обувь не приспособлена – еще две пары промоченных ног. В западных дипломатических и разведывательных службах работа в Москве официально считается назначением повышенной трудности – «хард-шип поуст».
Делать в это время на работе мне нечего. Здесь бумажный поток не захлестывает и не мучат телефонные звонки. Секретарь печатает контракт, который будет подписываться завтра; два человека из технической группы составляют смету на установку сигнализации в банке, руководитель отдела охраны готовит план встречи с телевизионщиками – они будут снимать завтра сюжет о нашей фирме.
Слякотные сумерки, мощный гул автомобилей с Ленинградского проспекта, желтый свет фонарей. Дождь прекратился, спешить некуда, и надо идти пешком. Движение – это жизнь, нельзя давать себе поблажки, надо двигаться. «Цель – ничто, движение – все». Дорога в никуда…
Ухожу от шума в переулки, где нет машин, где спешат редкие прохожие и уютно светят в промозглый полумрак окна домов. В Исламабаде в эти дни начинает спадать жара, бальзамом льется воздух с гор, цветут великолепные розы и пахнут горькой полынью пригородные поля. А в Кабуле, если не было обстрела, в это время начинала петь флейта. «И вот в непроглядном тумане возник позабытый напев. И стала мне молодость сниться…»
В Москве нельзя грезить на ходу – холодные и грязные брызги из-под колес промчавшейся по луже машины выводят меня из задумчивости.
Дневные дела закончены, других на сегодня не предвидится, а до вечера еще очень далеко. Не появляется никто из журналистов. Одно время они меня изрядно мучили. Пресса и публика избалованы покаяниями, разоблачениями, сенсациями, ворованными документами. Они требуют: «Еще, еще!», надо, чтобы материалы остро пахли, чтобы предавались старые друзья и союзники. Ведь в России все продается и покупается. Западных газетчиков бывший начальник разведки явно разочаровывает: говорит охотно и много, но не выкладывает никаких сокровенных зловещих тайн. В начале года я было сунулся с помощью друзей к западным издательствам со своей автобиографической книгой. Она писалась в период тяжкого расстройства, удерживала, возможно, от инфаркта или от попытки запоя и, казалось мне, получилась если не вполне умелой, то, по меньшей мере, искренней и поучительной. Издательства откликнулись быстро: «Автор выступает в роли адвоката КГБ, а это не то, чего ожидает современный читатель». Совершенно справедливо, только вместо КГБ надо поставить «советская разведка». Один отзыв задел меня словами «дубовый язык». Мне хочется думать, что французский рецензент не рассчитывал на то, что автор лично прочитает его краткое заключение. Я специально заглянул в словарь, ошибки не было: «ланг де буа» – деревянный, то есть, по-русски говоря, дубовый язык. Русский издатель погряз в финансовых и технических трудностях, книга превращается в мираж.