В этом-то вся и прелесть. Теперь все кончено…
Джон его не убивал.
Он его просто припугнул.
Он положил конец его домогательствам, но не проливал крови.
Я словно вмиг перенеслась на заднее крыльцо своего дома, отчетливо услышала завывания Куйо. Пса привязали, но он продолжал бесноваться и заливаться диким лаем.
— Брем, Гарретт пропал, — сказала я. — Ты… говорил ему что-нибудь? Ты что-нибудь с ним сделал?
Брем равнодушно смотрел на меня. Потом кашлянул и сказал:
— Нет.
— Ты же сам говорил, что пригрозил ему, сказал, чтобы он…
— Ничего подобного. Я никогда не говорил Гарретту ничего подобного.
— Что?
— Я никогда не говорил Гарретту ничего подобного, — повторил Брем, словно я была туга на ухо. — Ну да, я рассказал ему о нас, но никогда не угрожал. Гарретт мне не соперник. Он же мальчишка. Он…
— Хорошо, а почему тогда ты мне сказал…
— Потому что хотел, чтобы ты знала: я могу это сделать.
Он пожал плечами:
— Наверное, я хотел, чтобы ты думала про меня, что я крутой, детка. Но теперь эта игра в прошлом. — Он посмотрел на свои руки. — Ты, кажется, встречалась с моей матушкой.
— Да.
— Ну, что я могу сказать? — Он схватился за ручку двери. Распахнул ее. И бросил через плечо: — Я — крутой парень, который живет с матерью. И я никогда не угрожал Гарретту Томсону. Извини, если разочаровал тебя. Но теперь ты знаешь все.
Он шагнул в коридор.
И закрыл за собой дверь.
Когда я приехала домой, Куйо уже снова крутился возле наших кустов. По земле за ним волочился оборванный поводок. Градусник показывал девяносто. Наступило настоящее лето. Сирень побурела, но на ветках еще держалось несколько подвядших цветков. Газон и дорожка были покрыты буроватым ковром опавших лепестков.
Мертвых лепестков.
Я сидела в спальне у окна и слушала равномерное гудение мух, которые серой тучей вились над ямой возле живой изгороди. В голубом и беспощадно безоблачном небе лениво кружили, постепенно снижаясь, четыре крупных канюка — медленная, грациозная, тщательно отрепетированная хореография приготовления к трапезе.
Я видела это из окна спальни, во всех подробностях.
Точно так же я могла бы рассмотреть происходящее, если бы находилась за тысячу миль отсюда.
Каждую травинку.
Каждый лист на дереве.
Словно все они существовали сами по себе, отдельно от общей массы, питаемые изнутри источником жизни, бившимся в каждой жилке.
Я могла пересчитать их.
Могла назвать их по именам.
Могла бы составить каталог различий между ними, будь их многие тысячи. Я отмечала каждую мелочь. Каждый взмах крыла каждой пчелы. Каждый стебелек сон-травы и каждую пылинку, оседавшую на каждый лепесток. Каждый волосок на спине Куйо. Каждую волну и частицу света — на мертвых цветках сирени, на траве, на компостной куче. Их состояние в данный момент в отличие от любого другого момента, и так далее, и так далее — до тех пор, пока все не будут учтены, не будут утверждены их права. Я могла все это сделать, но знала, что у меня нет на это времени. Как бы мне ни хотелось вечно стоять у окна, наблюдать за миром снаружи и вести ему учет, надо было идти во двор и стать его частью.