Рябиновый дождь (Петкявичюс) - страница 179

— Я уже не раз слышал обо всем, кроме этой злосчастной катастрофы. Ты рассказываешь и словно кричишь: люди, торопитесь делать друг другу добро. Мне кажется, не стоит так громко кричать. Ты — не поэт. Делать людям добро надо тихо, без бахвальства, не кричать на всю улицу.

— Ты прав, но после того случая одна потеря следовала за другой, исчезали люди, окружавшие меня, самые лучшие, самые чуткие и талантливые, а мне все ничего, будто меня заговорили: и молнией не убило, и пуля не нашла, и брошенная в окно граната не взорвалась… Но подлинное счастье все равно обходило стороной.

— Мне кажется, наоборот, — снова возразил Алексас. — Благодаря этим потерям ты приобрел доброе имя, положение в обществе, достиг вершин науки.

— Не дразнись. Положение, наука, доброе имя — все это ничто по сравнению с душевным покоем, который был у меня до того злополучного дня.

— А может, твои терзания, чувство вины как раз и сделали из тебя знаменитость?.. Что еще могло заставить работать?

— Мне кажется, ты угадал, но знаменитость — это легенда. А легенды создают люди, совершенно не знающие тебя, — пробормотал Моцкус и замолчал, но, не дождавшись ответа, снова погрузился в воспоминания.

В больнице Алексас уединился с врачами, потом осмотрел Саулюса, долго советовался с главврачом, звонил в Вильнюс, консультировался, а Викторас ходил по пустому кабинету, курил, механически читал дешевые брошюрки о вреде алкоголя и осложнениях после гриппа, читал и ругал себя: ляпнул и не объяснил — что же это за другие потери? Погибшие друзья? Должность, которую ты потерял?.. Ни черта, ты уже давно все позабыл, нет, чем больше стареешь, тем чаще и чаще жалеешь о единственной настоящей потере — о Бируте, а все остальное для тебя — только фон или питательная среда…

И когда Моцкус меньше всего ждал этого, в кабинет вошла Бируте, вся какая-то неловкая, не вмещающаяся в тесный халат, не знающая, куда девать глаза и бездействующие руки, а Моцкус, будто он только вчера расстался с ней, сразу подскочил, поцеловал в щеку и спросил:

— Как ты думаешь?

— Ты о раненом?

— Да.

— Поправится.

— Сама так думаешь или доктора говорят?

— Сама.

— Тогда и я верю.

Других слов они друг для друга не нашли. Растрогавшись, Моцкус еще раз поцеловал ее руку и сказал:

— Ты прости меня.

— За что?

— За все. Просто так — прости, и все.

— Я уже давно простила. Прощу и то, что будет, только не дури очень. С бедой не расправишься, как с врагом, ей и поклониться приходится… Как женщине…


Когда Милюкас ушел, Стасис испытал ужас при мысли о том, что заключалось в словах инспектора, в том, как он вел себя.