— Товарищ Моцкус, вам расписаться надо, — тихо напомнил почтальон.
— А по какому случаю такая кипа корреспонденции?
— Юбилей, доктор.
— Чей?
— Кажется, ваш…
— Мой?! — Моцкус едва не расхохотался, но мгновенно испортилось настроение. Он хихикнул, размашисто расписался и согласился: — Выходит, мой.
В лесу бушевала пожелтевшая осень. В ушах стоял звон от принесенной ею тишины. Высоко в поднебесье спокойно перекрикивались гуси. Выстроившись клином, они покидали свой дом. Их спокойное гоготание так взволновало Бируте, что она не выдержала и уголком платка вытерла глаза. Потом сорвала с головы платок и помахала им.
«Хватит, а то строй смешаю», — она до сих пор верила в услышанную в детстве легенду, что если три раза повернуть вокруг головы шапку или платок, то аккуратный строй этих мирных птиц расстроится…
Она не спеша обошла хутор, осмотрела опустевший хлев, без надобности лежащие орудия, прошлась по полупустым комнатам и снова вернулась на двор. Разум велел ей бежать не оборачиваясь вслед за этими улетающими птицами, но сердце не позволяло.
Наконец приехали люди, которых она ждала. Вместе с ними Бируте еще раз обошла хутор, все показала, все объяснила и тяжело-тяжело вздохнула.
— Здесь изумительно! — сказала красиво одетая женщина.
— Вижу, — муж толкнул жену в бок, чтобы та не набивала цену.
И вдруг Бируте решила.
— Не продам, — сказала просто и ясно. — Приезжайте, отдыхайте, живите и работайте, только не заставляйте продавать… не могу.
Пожилые люди прекрасно поняли ее. Мужчина дал ей свою визитную карточку и попросил:
— Если передумаете, будьте так любезны и дайте нам знать.
Она молча кивнула.
— Только никому другому, — женщина дружески улыбнулась.
Бируте кивнула и ей.
Когда они уехали, она не выдержала, припала к большому серому камню, обняла его и горько заплакала. Потом, услышав стук колес, обернулась и увидела едущего к ней Пожайтиса. Он вез на телеге, запряженной Гнедком Жолинаса, законченную часовенку. Подъехав туда, где раньше был погреб, удивился, все было разворочено.
— Как хорошо, что ты здесь! — обрадовался он. — И где же мы поставим ее?
— Такие памятники, Альгирдас, ставят на труднейших перекрестках.
— Не говори, и здесь чертовски красиво.
— Это каше счастье и беда, Альгирдас.
— Я понимаю. — Он медленно достал папиросу, долго разминал ее, постучал о крышку портсигара и, стыдясь своей доброты, сказал: — Раз уж мы начали разговор, надо его закончить. Не мечись, вернись.
— Разве не видишь?.. Ведь я вернулась, — она улыбнулась сквозь слезы и медленно ушла в лес.
На другой день на их самом трудном перекрестке, откуда дороги уходят в Пеледжяй, в Швянтэжярис, в лесничество и в Вильнюс, уже стояла высокая часовенка, еще пахнущая свежей древесной стружкой. Выточенный из дерева древний языческий бог, хранитель очага, дарующий долголетие, молча взирал на красивый полузапущенный хутор, наблюдал, как люди срывают доски с крест-накрест заколоченных окон. Слышал злой визг выдираемых гвоздей, чувствовал, как поднимается ветер и тихо гудит в его жестком, из колючей проволоки сплетенном веночке, как покачивает вложенную в его руку тонкую ветку рябины с краснеющей потрепанной гроздью и несколькими почками, серыми, но таящими жизнь в ожидании весны…