— Да.
— Хорошо. Теперь я тебя слушаю.
— Что ж, — голос Львова звучал уверенно. — Я добавлю в твою коллекцию такого знания, какого у тебя ещё не было. Не знаю, сделает ли оно тебя могущественнее?
И Львов выложил правду о попаданцах. В разумных, разумеется, пределах. По ходу рассказа он отмечал, как удивление на лице Сталина сменилось растерянностью, потом возник интерес, потом испуг. Этого Львов и добивался. Закончив говорить, он практически не сомневался, что сегодня не умрёт. Слова Сталина это подтвердили.
— Сейчас ты продлил себе жизнь, — задумчиво произнёс Сталин. — Если ты сказал правду, а я это проверю, то, возможно, будешь жить и дальше. А пока… — Сталин достал из нижнего ящика стола мешок, какой обычно надевают на голову смертника перед казнью, бросил его Львову. — Надевай! Не говори ни слова, пока не разрешу, и не пытайся снять!
Львов подчинился, сетуя лишь на то, что времена Дюма канули в лету. Железная маска была бы ему более к лицу. От мешка смертника его новый головной убор отличался лишь тем, что в нём была прорезь для рта. Сначала Сталин с кем-то говорил по-грузински. Львов мало что понял, говорили слишком быстро. Потом его подхватили под руки и куда-то поволокли.
В окружении Полномочного представителя ВЦИК на Юге России распространился слух о том, что Сталин отправил Кравченко с какой-то секретной миссией. То, что он (Кравченко) так и не вышел из кабинета после разговора со Сталиным, удивления не вызвало. Было известно, что из кабинета, помимо основного, есть аж два запасных выхода.
Петроград
МИХАИЛ
Сталин смотрел на меня особым «сталинским» взглядом, от которого против воли мурашки бегут по коже.
— От наркома обороны товарищу Сталину ничего не нужно, — сказал он, отводя в сторону руку с неизменной трубкой. — А вот от товарища из будущего товарищу Сталину нужно очень много!
На вас обрушивалась когда-нибудь горная лавина? Вот и на меня нет. Потому не уверен, что здесь можно проводить какие-то параллели. Но вот обухом (читай, прикладом) по голове – чувствительно, но не до потери сознания – это мне знакомо. И такое сравнение с тем, что я тогда испытал, вполне уместно. Я никак не мог сосредоточиться. Мешала злость на Кравченко-Львова. Я понял причину его исчезновения и пенял ему – (о стыд!) не зная даже, жив он или мёртв? — за то, что он проявил слабость и сдал нас Сталину. Выручил меня тогда, как это ни покажется странным, колокол. Он опять зазвучал в моей и без того гудящей голове, каким-то чудесным образом впитал все остальные шумы, — именно впитал, не заглушил! — после чего замолк сам, оставив лишь приятную свежесть. В разом опустевшую голову тут же вернулась ясность ума, и я отчётливо осознал, что должен говорить.