Внезапно Хармен вздрогнул — внизу раздались долгожданные звуки: грохот засова, затем, с небольшим промежутком, грохот второго засова, щелчок оконной задвижки, шарканье ног по полу. Потом опять тишина и негромкий, но отчетливый свист. Мальчишка насвистывает хорал, не понимая даже, что тишина и мрак, царящие в доме, — прямой упрек ему. Проболтался где-то пятнадцать часов, не попросил прощения и все равно ведет себя вызывающе: ни тени раскаяния, ни намека на то, что он сожалеет о своем проступке. Но нет, подави гнев, поставь лампу на подоконник рядом с грудой медных досок — он не должен видеть, как дрожит свет в нетвердой руке. Опусти руки и тихо слушай приближающийся свист. Вот сын поднялся по первому маршу лестницы, минул площадку, всходит по второму маршу…
На половине его свист умолк — мальчик, наверно, заметил свет. Он уже стоит на пороге. Рыжеватая копна волос растрепана, лицо бледное, только на щеках алеют укусы морского ветра — Рембрандт долго шел берегом. Он явно поражен и растерян: он думал, что здесь, в ожидании его, будет стоять утешительница-мать, а не судья-отец. Руки его высовываются из смятых манжет — как бы обороняясь, он делает слабый жест.
— Прости, отец. Я знал, ты не спишь. Я хочу сказать, что был неправ.
— Не надо больше об этом.
Как отчаянно колотится сердце, сводя на нет всю радость, которую могла бы доставить Хармену эта сбивчивая просьба о прощении!
— Я даже не замечал, что уже поздно, пока не услышал звон…
— Я уже сказал: не надо больше об этом.
Сердце бьется так неистово, что его удары мешают видеть: мельник даже зажмурился, чтобы отогнать красноватый туман, застилающий глаза. А когда он снова открыл их, его охватило внезапное головокружение, комната поплыла перед ним, то вздымаясь, то проваливаясь, и ему пришлось схватиться за подоконник, чтобы удержаться на ногах.
— Отец! Что с тобой, отец?
В этом настойчивом вопросе прозвучала такая тревога, что закачавшиеся стены встали на место. Хармен еще раз моргнул, увидел перед собой открытое молодое лицо и прочел во взгляде Рембрандта такой ужас и такую нежность, что сразу понял: это господь дает ему знать, что дни его отмерены.
— Ничего, пустяки, — ответил он, сожалея о том, что слишком рано показал сыну неизбежность предстоящей ему утраты, — было бы лучше, если бы мальчик не знал об этом до последней минуты.
— Немножко давит вот здесь. Наверно, желудок пошаливает.
Мельник отошел от подоконника — пусть сын видит, что отец еще держится на ногах.
— На ужин были клецки, а мне после них всегда нехорошо. Да и ел я их не со спокойной душой.