Видение это, или по крайней мере воспоминание о нем, не покидало Рембрандта. Оно как бы сгустилось и застыло в его мозгу. Им овладело непреодолимое, всепоглощающее желание написать обе эти фигуры — он жаждал этого так же сильно, как жаждал любви в годы неукротимой и требовательной молодости. И все же что-то останавливало его: он натянул холст и остановился, приготовил палитру и снова остановился.
— Итак, вы принимаетесь за новую большую картину, учитель? — спросил Арт, приняв капитуляцию художника за обновление и возрождение. — Какой же сюжет вы избрали?
И мгновенно, словно мрачный ангел-избавитель, стоявший в ожидании позади него, вложил эти слова в его старческие, немеющие уста, художник ответил:
— Руфь и Вооз.
Затем он долго спрашивал себя, скоро ли молодой человек уличит его во лжи, но ни Арту, ни Корнелии не пришлось это сделать. То, что он вызвал к жизни на холсте самыми великолепными линиями и мазками, которые ему удалось когда-либо сделать, не имело ничего общего — по крайней мере для его ученика и дочери — с ним самим и госпожой де Барриос. Они совершенно не разгадали его замысел, и это доказывало, как велико расстояние между сверкающим миром грез, в котором работал Рембрандт, и земным миром, в котором жили его близкие. Арт и Корнелия уверяли, что в жизни не видели таких красок и такой фактуры, что это не картина, а настоящая музыка; они изумлялись торжественности и нежности лица влюбленного и утонченной выразительности рук молодой женщины. Они проходили на цыпочках мимо дверей мастерской, словно боялись, что их кощунственные шаги помешают таинственному священнодействию.
Однажды вечером, когда картина уже близилась к концу, на Розенграхт заглянул Титус. Он поднялся в мастерскую, чтобы посмотреть полотно, и пробыл там так долго, что старый художник испугался, не стало ли сыну дурно. Он пошел наверх и увидел, что Титус сидит на табурете у самого мольберта, поставив лампу на пол, рядом с собой, и глаза его, такие огромные на лице, от которого остались лишь кожа да кости, устремлены на холст так же пристально, как смотрел во мрак сам Рембрандт в ту ночь, когда видение впервые предстало ему в зримых очертаниях под шепчущейся листвой пустынного лабиринта. Молодой человек не произнес ни слова, только вздохнул, встал и поднял лампу; но когда он повернулся к отцу, взгляд его сказал старику, что из земного света во мрак художник уходит не в одиночестве.
Работая над картиной, Рембрандт был уверен, что пишет последнее свое произведение. Так оно могло бы и оказаться — он, конечно, не взялся бы сразу за следующее полотно, если бы госпожа де Барриос не прислала ему опять ласковое письмо и корзину с грушами и виноградом. Получалось так, словно она печально и нежно возражала против того, что он превращает ее, живую, в последнюю мечту умирающего, и, читая письмо, Рембрандт устыдился и покраснел, как краснел в юности от страстных видений. Вот тогда художник и сообразил, что коль скоро делать ему больше нечего, он может проявить пристойное внимание к реально существующей госпоже де Барриос, заполнить свои пустые дни и утолить ненасытное любопытство Арта, который по-прежнему жаждет видеть, как его учитель творит чудеса у мольберта. Для этого нужно лишь написать групповой портрет супругов де Барриос и трех их дочурок. Портрет он пошлет им в подарок, если, конечно, успеет закончить его, — решил художник, испытывая невинное, хотя и несколько лихорадочное удовольствие при мысли о том, как Арт вернется с Бреестрат и расскажет ему об удивлении и восторге де Барриосов. Полотно будет выдержано в тех же тонах, какие он видел в занавешенной гостиной в тот первый жаркий день; он только добавит к ним розовый, оранжевый и малиновый, которые были на девочках в тот вечер, когда Абигайль поцеловала его, и завершит всю эту гамму свежим телесным и алым — цветом нашей преходящей плоти и крови.