Чтобы окончательно связать себя — Рембрандт знал, как он переменчив, — он сказал Арту, что намерен написать портрет семейства де Барриос. Он был бы рад ограничиться этим заявлением, но его ученик, все еще предававшийся восторгам по поводу картины, названной Рембрандтом «Руфь и Вооз», немедленно начал приставать к нему с расспросами о новом полотне, которое, без сомнения, окажется еще более блистательным.
— Расскажите мне, как вы представляете его себе, учитель, — взмолился он.
Дордрехтец глядел на художника такими ясными глазами из-под каштановых кудрей, его красивое и все еще безбородое лицо светилось таким жадным любопытством, что Рембрандт почувствовал редкий у него прилив красноречия и рассказал Арту не только о палитре, которую намерен использовать, но и о том, как разместит фигуры, чтобы все пять были связаны между собой чем-то вроде цепи прикосновений. На заднем плане не будет ничего, одна только трепетная, бесконечно разнообразная, необъятная тьма. Старшая девочка будет держать корзину с фруктами — где, кстати, корзина, присланная госпожой де Барриос? — Вторая будет улыбаться старшей сестре, а третья сидеть на коленях у матери, притрагиваясь рукой к ее груди. Во время работы он, естественно, кое-что изменит, но лишь в деталях. Общий же замысел ему совершенно ясен — он представляет его себе так же отчетливо, как если бы картина уже висела на стене в гостиной де Барриосов.
Красные, малиновые, медно-розовые, светло-золотые и холодные сине-зеленоватые тона, которыми, словно магическими заклинаниями, он вызвал фигуры к жизни, были красками осени и умирающего огня, а с заднего плана на них, вторгаясь в очертании фигур, наступала тень, углублявшая даже глаза младшей из девочек, словно та уже несла в своем существе мысль о темной стране, откуда она пришла и куда вернется, когда годы пронесутся над ней и лишат ее и желаний, и ближних, и врагов.
В страдальческом упоении работой над этими неземными и в то же время его детьми, да, да, несомненно, детьми его собственной души, подобно тому как Титус и Корнелия были детьми его плоти, Рембрандт почти позабыл, что у него тоже есть тело. Он ел только для того, чтобы не огорчать Корнелию и Ребекку; ложился в постель только потому, что Арт не шел спать, пока не ляжет учитель; редко мылся и совсем отвык снимать на ночь рабочую одежду. Даже с кистью он обращался теперь с той же великолепной беззаботностью, какую проявлял по отношению к себе. Ткань, жемчуга, подбитый мехом рукав, кусочек зеленого атласа на ящичке, носок маленького оранжевого башмачка — он не давал себе труда обдумывать и прорабатывать все эти детали. Краски то нагромождались у него густыми пластами, то растекались тонким слоем, мазки он клал в причудливом беспорядке, и тем не менее все, что он хотел выразить, полностью запечатлевалось на полотне.