— Мне очень хочется взглянуть на маленьких де Барриос, когда я понесу туда картину, — сказал Арт. — В самом ли деле они такие, как у вас?
— Вероятно, более или менее такие. Конечно, картина написана весьма свободно. Надеюсь, во всяком случае, что сумею придать больше сходства лицам господина и госпожи де Барриос.
И он придал им это сходство — по крайней мере на первых порах, пока еще лицо португальского поэта не начало таинственно и неуклонно изменяться под кистью художника, которую, казалось, ему уже не было больше нужды направлять, ибо она писала сама собой. Де Барриос в строгой черной одежде, без украшений, безмятежный и мудрый, занял место позади детей, словно заявляя права на это мерцающее потомство своей души. Преобразилась даже Абигайль: с нею слились те незабвенные образы, которые так неясно дали знать о себе в рисунках, разбросанных на ковре во время первого сеанса. Госпожа ван Хорн, Саския, Хендрикье касались зрителя ее рукой, чарующе улыбались ее губами, выгладывали из ее больших спокойных глаз.
После этого всякие разговоры о сходстве прекратились. Оно стало тем, о чем не полагалось упоминать, как не упоминали в доме о кашле Титуса и столкновениях самого художника с мебелью, и Арт де Гельдер больше не спрашивал, когда ему придется нести портрет в дом поэта. Правда, говоря о картине, Корнелия и Арт по-прежнему называли ее «Семейным портретом». Рембрандт не знал, усматривают ли они в полотне некое двусмысленное сходство; он знал только, что они произносят название картины совсем по-иному, чем раньше, словно он вызвал к жизни на этом холсте вечную мечту человека — такую семью, какой должна быть семья и какой мир никогда еще не видел.
В своей наивности они даже не подозревали, как много сказал художник этой картиной. Истинную цену ей знал только Титус, который наверняка не верил, что ему суждено увидеть плод, носимый в чреве Магдаленой. Теперь он приходил часто — вероятно, так часто, как ему позволяли силы. Едва успев поздороваться с домочадцами отца и протянуть им кончики пальцев — он ведь знал, какую заразу носит в себе, — молодой человек медленно, на каждом шагу останавливаясь и переводя дух, поднимался в мастерскую. Он считал заранее решенным, что «Руфь и Вооз» и «Семейный портрет» не пойдут в продажу.
— Боюсь, что не смогу расстаться с ними, даже если ты сам решишься на это, отец, — говорил он.
И больше он ничего не сказал до того не по сезону теплого и туманного вечера, когда он извинился, ушел на задний дворик и, пробыв там дольше обычного, вернулся с совершенно бескровным лицом.