Тайны смерти русских писателей (Еремин) - страница 17

«Милостивому государю дядюшке Александру Васильевичу Его Превосходительству Храповицкому в С. Петербург.

Дорогой дядюшка!

Когда Вы прочтете это письмо, вашего племянника уже не станет, ни благополучие, ни злополучие этого мира больше не будет иметь власти над ним. Одним словом, мое решение принято, я хочу умереть. Вы скажете все это «английский сплин», некоторые фанатики скажут это вселился в него дьявол — ничего подобного нет, во мне нет ни того, ни другого. Я изложил дядюшке Михаилу свои мысли, которые в самом деле в некоторых отношениях довольно своеобразны, но я хочу Вас избавить от труда читать подобное. Я даже не осмелился бы побеспокоить Вас настоящим письмом, если б не хотел Вам высказать мою благодарность за ваше доброжелательное отношение ко мне. Не важно, что в конце концов оно не имело никакой пользы для меня, но, оказывая Вам этот последний долг, я Вас умоляю питать эти благородные чувства, которые Вы имели ко мне, — питать их и к моим братьям и сестрам, ваша благосклонность им нужнее всего другого. Я уверен, что Вы исполните желание несчастного, который скоро уже не будет иметь чести называть себя вашим покорнейшим племянником

Михаилом Сушковым».

26 июля, в день получения известия о гибели племянника, Александр Храповицкий сделал в своем дневнике следующую запись:

«За несносную зубною болью не ходил вверх. Почту Московскую читал Попов[14] и приходил ко мне, по приказу Ея Величества, показать рапорт князя Прозоровского о смерти племянника моего Михайла Сушкова. Он в комнате своей повесился, и тут же копия с его письма к брату Михайле Вас. Храповицкому. Буде верить словам Попова, то сказано: вот какое воспитание! Не вкоренен закон христианский».

Более о смерти племянника Храповицкий не написал ни слова.

Брат же его, Михаил Храповицкий, узнав о самоубийстве племянника 30 июля, вообще даже не помянул о нем и предпочел записать в дневнике продолжение своих абстрактных философствований.


Однако письмо юноши именно к нему считается завещанием Сушкова, наиболее ясно разоблачившим своего автора, оно же стало своеобразным памятником русской литературы конца XVIII в.

«Милостивый Государь Дядюшка Михайло Васильевич.

Могли ли вы ожидать такова известия, вы, который видели меня за несколько недель; мне наскучила жизнь, и прежде, нежели дойдет к вам сие письмо, я уже не в силах буду писать другое. Однако ето все для вас загадка, и так вот пояснее. — Состояние мое давно меня тяготило, но тяготило так, как философа. Я видел мои недостатки и невозможность батюшкину мне помочь; словом сказать, я видел, что не могу жить в свете, где предразсудки велели бы меня презирать и где бедность весится наравне с злодейством. — Конечно, надлежало бы мне презреть мысли таких людей, но простите пылкость моих лет, которые дозволяли мне разпознавать мечту нами водящую, но понуждали, однако ж, бродить зажмурившись с другими. — Долго я строил замки на воздухе; то ли полагался на выгодную женитьбу, то надеялся на личныя приятности, то ожидал произойти способностью ума; однако ж все ето еще далеко, не говоря что, может быть, и никогда бы не было; но сколько ж бы жолчи я выпил прежде, нежели достигнул бы моих предприятий, и тому, кто в ребяческих летах начал его чувствовать, гораздо лучше принять минутное лекарство, нежели ожидать чрез сорок лет облегчения, когда уже меня ничто не будет льстить. — Я не был создан, чтобы пресмыкаться, или, как говорят по-французски, croupir dans le neant (погрязнуть в ничтожестве). Иногда приходило мне в мысль влюбиться, и подлинно ето единственное средство могло бы меня привязать к свету, в котором я бродил, как в лесу. Просыпавшись, не иметь приятной цели для наступающего дня, ложиться, не надеясь быть веселея завтра, — ето довольно тяжкое положение. К нещастию и етова способа мне недоставало. Я не нашел предмета, который бы мог заменить мне вселенную, и сему причиной было, как я воображал, мои лета, мои недостатки, не допускавшие меня блистать пустяками, а может быть, и недостаток моих достоинств. А когда такая мысль мне приходила, то раздражала мое самолюбие, разрывала мне сердце. — Ныне, оставшись один в Москве, я имел время довольно обдумать все сии обстоятельства, окружающая меня пустота, уединение, в котором ничто меня не разсеевало, — ето подкрепило меня в намерении умереть, которое несколько времяни уже приходило мне в голову. Может быть, и Вертер помог мне от части, но для Бога не почитайте меня обезьяною Вертера, а еще менее безумным. — Право, во мне нет ни безумия, ни меланхолии, от которой тетушкина Агафья спрыгнула в колодезь. В самую ту минуту, как я пишу, я принужден слышать глупости Алексашки и хохотать с ним во все горло. Итак, снеся с холодным духом все причины, говорящие pour и contre, я выбрал то, что казалось мне лучше. При сем прилагаю как охотнику стихи, недавно мною зделанные.