Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург (Толстая) - страница 314

[Толстой] схватил Мандельштама за руку. — Что вы делаете? Разве вы не понимаете, что я могу вас у-ни-что-жить! — прошипел Толстой.

И когда спустя некоторое время Мандельштам был арестован, а затем сослан, прошел слух, что это дело рук Толстого. Я знал и заверяю читателя, что ни к аресту Мандельштама, ни к его дальнейшей судьбе Толстой не имел ни малейшего отношения. Да разве мог человек произнести такую угрозу, имея в виду ее осуществление? (Там же: 58).

Толстой только одному человеку ответил на его вопрос о Мандельштаме. Это был его младший сын, маленький Митя. Он нам рассказывал: «С детским любопытством, зная о пощечине, я спросил отца, что он собирается делать. Отец говорит: — Ничего. Мандельштам сейчас в отчаянном положении — я ничего делать не собираюсь и прошу об этом дома не разговаривать».

Но все это запомнилось как обстоятельства, непосредственно предшествующие аресту поэта[343], и потому можно уверенно утверждать: Мандельштам и его тексты неотступно присутствовали в толстовской творческой памяти в 1934–1935 годах.

Вскоре после ареста Мандельштама в мае 1934 года Толстой имел смелость упомянуть его в своем выступлении на I съезде советских писателей в августе. Он говорил о Мандельштаме в критическом контексте, как ни в чем не бывало упомянув его вместе с покойным Гумилевым и благополучным Городецким в качестве акмеистов, пересаживающих парнасские ледяные цветочки на отечественную почву. Сам факт упоминания арестованного вслух шел вразрез с советским обычаем, тем более что поводом стала не политическая, а чисто литературная полемика.

Высказываясь об отношениях Толстого с властью, Марк Липовецкий писал, что если Буратино — alter ego Толстого, то его длинный от рождения нос означает: призвание художника и есть вранье, умение плести небылицы. Следует вывод: «Художника-пророка Толстой замещает художником-буратино, который всегда остается в пространстве игры, в пространстве выдуманной реальности — то есть, по большому счету, остается марионеткой. Единственное, что ему нужно, — это право свободно врать, не из-под плетки, а для собственного удовольствия» (Липовецкий 2008: 129). Это и есть, по Липовецкому, цель Толстого — совместить несовместимое: несвободу и художественную свободу.

В последнее время в Сети и разного рода изданиях произошла инфляция вторичных интерпретаций «Золотого ключика», все менее учитывающих план реальности, все менее основанных на самостоятельных изысканиях, все менее оснащенных аппаратом цитирования. На этом «домодельном» фоне разительно выделяются те немногие сочинения на эту достаточно серьезную историческую тему, в которых привлекается новый материал. Так, петербургский профессор Владимир Перхин на основании анализа многочисленных публицистических текстов, печатавшихся Толстым на протяжении 1930-х годов в газетах, делает вывод о неизменном стремлении писателя к смягчению и гуманизации политической атмосферы. Происходит это во внешне верноподданнических статьях исподволь, с помощью сдвигов значений, нарушения публицистической формульности, внесения в ритуальное говорение разумных человеческих соображений. Эти тексты не включались в собрания сочинений, а если включались, то в переработанном виде (доклад В. В. Перхина на конференции в Музее А. Н. Толстого, октябрь 2009 года). Подобные исследования дают больше представления, как именно совмещались Толстым несовместимые несвобода и свобода. Они кажутся мне интереснее совершенно произвольных суждений о роковой двойственности описываемого автора или о его шутовстве, свободной марионеточности, медиаторстве, «трикстерстве» и «буратинстве».