Солнце сияло (Курчаткин) - страница 75

Не произнеси Стас этого слова - расклад, - меня бы не осенило. Ну, может быть, как-нибудь, когда-нибудь, рано или поздно, но не в тот миг. Однако он произнес "расклад" - и словно некая дверца раскрылась у меня в мозгу, и мне все стало ясно.

- Стас! - сказал я. - А ведь ты знал, зачем я был нужен Феде.

- Что я такое знал? Не понимаю тебя. Что ты имеешь в виду? - снова забормотал Стас. - Нужен и нужен, что еще?

- Нет, именно я. В пристяжку к казакам. Много ли от меня толку?

- Не понимаю тебя. Что ты такое, о чем ты... - бормотал Стас, и это бормотание выдавало его почище прямого признания. Оно было похоже на предательскую дырку в носке. О которой обладателю ее прекрасно известно, нужно прилюдно снимать ботинки, нельзя не снять, и все, что можно предпринять, - это лишь оттянуть мгновение позора.

Подойди, обернувшись, поманил меня Федя гребущим движением руки. Я нужен был ему как громоотвод. Чтобы бугаю было на ком разрядиться. Казаки, те на эту роль не годились, подставь он так кого из казаков, это обошлось бы ему слишком дорого (для кармана, наверное, прежде всего), а из меня громоотвод был самое то. Еще и бесплатный.

- Ведь ты меня продал, Стас, - сказал я, сам еще не до конца веря в то, что говорю. Поняв - и еще не веря. - По дешевке продал, как хлам. Как утильсырье.

- Что ты несешь, на хрен! - Глаза у Стаса вылезли из орбит, цвет бывшего советского флага залил его по уши, и орал он - голос у него исходил из самой утробной глуби. - Досталось тебе - ну так хрена ль! Любому могло! Это тебе стрелка, это тебе не в карауле с автоматом пастись!

Задним числом, когда заново и заново прокручиваешь в памяти ситуацию, которая мозжит в тебе тяжелым недовольством собой, прекрасно видишь, что мог вести себя совсем по-иному - так что не пришлось бы после стыдиться своего поведения. А тогда меня во мгновение ока снесло со всех тормозов, и в ответ на утробный рев Стаса я издал такой же. И чего я ему не орал! Каких только слов из меня не вываливалось!

Из туннеля вырвался грохот подкатывающего к станции поезда, накрыл нас, - мы все блажили, обдирая горло до петушиного фальцета. И обессиленно смолкли одновременно с последними звуками наждачно прошипевшей пневматики, распахнувшей двери вагонов, - будто упершись в наставшую тишину, как в стену.

Молчание наше длилось несколько сотен лет.

Поезд на платформе снова прошипел пневматикой, створки дверей, сошедшись одна с другой, громко всхлопнули, и Стас, словно обрушенная тишина и в самом деле служила неким препятствием выяснению наших отношений, прервал молчание: