Русский, немец, поляк и девушка едут в поезде. В темном туннеле слышится звук поцелуя и — звонкой пощечины. Туннель кончился, и что же кто думает? Девушка: кто-то из мужчин по ошибке поцеловал не меня, а другого мужчину и получил от того пощечину. Поляк: русский или немец поцеловали девушку и получили от нее пощечину. Немец: русский или поляк поцеловали девушку, а она подумала на меня и влепила мне пощечину. Ну а русский — поцеловал свою руку и влепил пощечину немцу.
Репрессии? Наверное, они были в городе, где располагался крупный военный завод. Но то ли масштабы репрессий были сравнительно невелики, то ли слухи не доходили до моих родичей — водовозов и конновозчиков, то ли они боялись говорить об этом, но единственное, что я помню на эту тему, — рассказ о репрессированной деревенской старухе. В ноябрьские праздники пошла она «на огоньки». Это было в революционные праздники главным, почти единственным украшением центра Воткинска — большие портреты вождей — членов Политбюро, обрамленные электрическими лампочками. Весь город туда ходил, и, конечно, мы, ребятишки. Мама вешала каждому на грудь связку сушек. Приятно было глядеть на огоньки, на портреты, иногда ломать и сосать сушку и знать, что их у тебя еще много.
Так вот, та старушка загляделась на портреты вождей, споткнулась, подвернула ногу. Ее подняли: «Что с тобой, бабушка?» А она махнула рукой на портреты вождей: «Да вон, на бисей-то (= на бесов) загляделася!» В наших краях это было обычное выражение досады, точно так старуха могла сказать, споткнувшись из-за своих играющих внуков, но — ее осудили за антисоветское высказывание. Возможно, это и анекдот, но характерный для того времени.
Так тетя Клаша называла меня и мою «куму» — двоюродную сестру Любу. Видимо, потому, что были мы очень дружны и всюду ходили вместе. В словаре Владимира Даля шишгут определяется как слово новгородское или пермское со значением «шалун, повеса». Но не такие уж мы с Любой были «шалуны и повесы», особенно я. Хотя Люба была девчонка и намного (на целых полгода) младше меня, первенство в нашей паре, бесспорно, принадлежало ей. Благоволивший ко мне дядя Ваня, помню, однажды не выдержал: «Да чо это Любка тебя совсем засеяла?! Не поддавайся ты ей! Скажи: мать твою так Любку!» И я чуть слышно пробормотал: «Ма-а-ати так…» и после долгой паузы: «…У-у-убку!» И после этого дядя Ваня уже не пытался бороться за мою эмансипацию.
Мы были неразлучны с Любой и, когда пришло время идти в школу, очень боялись, что ее не примут — ей было семь с половиной, а тогда строго принимали в первый класс только восьмилетних. Но скоро наступил торжественный радостный день 1 сентября (1939 года), мы оба пошли в школу — конечно, в одну (имени Тельмана), конечно, в один класс, конечно, за одну парту.