Степан Кольчугин (Гроссман) - страница 182

— В штабе украл, — счастливым, задыхающимся голосом сообщил он.

Затопили плиту. На плиту поставили котелки. Мокрые днища зашипели. Солдаты сняли шинели, многие разулись, развесили над плитой портянки и потемневшие от влаги гимнастерки. Воздух стал сырым и зловонным, как в прачечной, серый пар шел от сохнущего белья. Солдаты, наслаждаясь теплом, сидя на полу, задирали ноги и совали их в самую печь. Ноги от холодной окопной воды были белые, с синевой. В них столько набралось холода, что тепло едва-едва пробивалось к ним. Вместе с теплом в людях рождались доброта, смешливость. Головы кружились, в глазах стояла покойная муть.

Сенко, самый хозяйственный человек в роте, сидя в стороне, чистил ножиком картошку. У него были особые карманы, тянущиеся до голенищ. Чтобы пошарить в них, Сенко набирал воздух в грудь, запускал руку по локоть и долго возился, полуоткрыв рот. Такое выражение бывает у человека, щупающего на дне реки потерянную монету. Чего только не было в этих карманах — куски сахару, чайные заварки, запасные коробки спичек, свиное сало, завернутое в особую бумагу, обкусанные куски пряника, белые сухари, шпагат, ремешки, баночки со снадобьем, которым Сенко натирал себе грудь в особенно холодные дни. Его могучий инстинкт хозяина проявлялся всюду — в окопах, в казарме, в теплушке. Он всегда занимался полонением предметов, всегда озабоченный тем, чтобы все вокруг принадлежало ему и было враждебно другим людям. Он, видимо, особенно полно испытывал прелесть обладания, когда рядом был человек, лишенный этого обладания. Это не была бережливость, он был скуп, и по-злому скуп. Отдать что-нибудь даром, вот так просто, потому что ему самому не нужно, а человек просит, было для него невозможно. Он лучше бы бросил то, что у него просили, это казалось ему естественней и разумней.

По дороге он единственный догадался накопать гнилой картошки, набил ею карманы. Сенко бережно чистил картофелины и вырезал ножиком лишь самые гнилые моста. Когда Сенко поставил котелок с картошкой на плиту, Пахарь спросил:

— Слышь, Сенко, картошки попробовать дашь?

Сенко промолчал.

— Смотри, брат, — сказал Пахарь, — молчишь — значит, пополам картошка.

— Эх, що цэ воно дома робытъся? — проговорил, потягиваясь и зевая, Вовк.

— А что? — ответил добряк Гильдеев. — Женка твоя со всем деревней твоим спит.

— Дурак ты! — веско сказал Порукин, некрасивый мужик с московским говором.

Гильдеев оскалил зубы и захохотал. Он говорил мало и начинал разговор либо для того, чтобы пожалеть кого-нибудь, либо чтобы посмеяться. Шутки его получались очень грубыми, оттого что он плохо знал по-русски. Странно было видеть, как, преодолевая трудности русского произношения, он, четко выговорив какую-нибудь чудовищную похабщину, начинал смеяться: лицо его становилось детски ясным и привлекательным, ровные зубы, казалось не ведавшие ничего, кроме творога и яблок, блестели непорочной чистотой.