Степан Кольчугин (Гроссман) - страница 289

Он вдруг заговорил по-еврейски.

Степану хотелось схватить Мишуриса за плечи, крикнуть: «Это же я, слышь, Кольчугин!»

Казалось, Мишурис через мгновение умрет и никогда уже не узнать ему, кто сидел возле него, держал его руку. Стремительно вспыхнуло в нем желание, чтобы Мишурис ушел в могилу с мыслью о его благородстве и доброте. Но он молчал, пристально вглядывался в темноте в лицо больного, и впервые за все время каторги он наяву ощутил себя свободным, не стало вечной тяжести, Горькие мысли владели им, жалость переполняла его, он мог заплакать от бессилия. И удивительно: вопреки всему этому, никогда в жизни он не испытывал такого ясного чувства свободы. Это было счастье оттого, что страшная сила не могла ворваться в тот мир, который создавался в его душе.

Он ненавидел эту силу сознательной, разносторонней ненавистью. Он ненавидел ее за себя, за овдовевшую мать, за Платона Романенкова, за Якова с оторванными ногами. Он ненавидел ее за своего чахоточного друга Гришу Павлова, за Мьяту, которого унижал хитрый мошенник Абрам Ксенофонтович. Сейчас с необычайной ясностью он представил себе огромную царскую охоту, которая шла на людей. Все тысячи шпиков, бродивших ночью по улицам, рыскавших по пустырям, где собирались рабочие, надзиратели, офицеры жандармерии, приставы, закрытые тюремные кареты, арестантские вагоны, могучие стены каторжных тюрем, конные казаки, конвойная стража на сибирских дорогах, винтовки, кандалы — все это служило лишь одной цели: гнать, гнать, гнать к страшной смерти людей, желавших для народа лучшей, справедливой доли.

«Вот умрет Мишурис, — думал он, и многие умрут, и я умру... Нет, я-то доживу, я-то обязательно доживу».

Он всегда смутно представлял себе то время, когда придет революция. И только сейчас он с силой, определяющей на десятилетия его жизнь, понял, что в то время в России не нужны станут Лебедев и Бочаров, исчезнет самодержавие, кромсающее людей. Он чувствовал, что для уничтожения самодержавия нужно отдать жизнь. И его не удивляло, что он, ненавидя царское насилие, готов был сам учинить великое, беспощадное насилие. Мысли, понятые им из лекции в общих камерах, и идеи, вычитанные в книгах, — все это усиливалось, оживленное трагичностью осенней ночи, в которую умирал каторжанин,

А ведь бывали часы уныния, когда безразличие охватывало Степана, все казалось ненужным и тошным.

* * *

Он заснул на час-полтора и встал, шатаясь, с тяжелой головой на бессильной шее. Даже в полутьме рассвета равнодушные, сонные люди заметили, как его шатало, и Беломыслов спросил: